Многие теперь считают, что это произошло в марте 2000-го года, когда Думой был принят федеральный закон “ Об этике “, или в апреле, в день его официального опубликования и появления на страницах жёлтой прессы первых положительных отзывов. На самом деле это случилось гораздо раньше – в сентябре 1999 года, когда фонарные столбы и стены городов запестрели чёрно-белыми листовками с одной-единственной фразой: “Се, гряду скоро, и возмездие Моё со Мною, чтобы воздать каждому по делам его”.
Стоял прекрасный октябрьский день – один из тех, что дают право утверждать, будто мы любим осень. Дворники жгли листву в сквере, в ворохе багряных листьев копошились дети, девушки с длинными ногами и мечтательным взглядом собирали гербарий и закладывали ещё живые, трепещущие листья между страницами книг. Я шёл к приятелю-художнику, радостно посвистывая на ходу и втягивая носом воздух с привкусом дыма. От меня второй раз за день ушла подруга, я разбил зеркало в ванной и заляпал парадные брюки кофе, поэтому ничто не мешало мне напроситься к приятелю на пару рюмок, остаться невыбритым и щеголять по городу в старых вылинявших джинсах, которые делают меня похожим на интеллигентного барда. Девица с длинными волосами, значком анархии на груди и с томиком Байрона подошла ко мне, сказала:
— Дай сигарету.
Порывшись в куртке, я достал пачку “Честера”, недокуренную с вечера по причине присутствия в квартире подруги, не выносившей табачного дыма. Девица загребла цепкими пальцами три штуки и удалилась, вернувшись, впрочем, с полдороги и сказав:
— Дай зажигалку.
Прикурив, она отправилась восвояси, помахивая Байроном и пуская в небо кольца.
— Послушай, – крикнул я ей вдогонку, – а спасибо ты сказать не хочешь?
Девица повернулась и смерила меня удивлённым взглядом.
— Зачем эти формальности, – сказала она, – если через пару месяцев наступит конец света? Или ты думаешь, “спасибо” и “будьте любезны” спасут меня, когда я буду стоять перед страшным судом?
— А я-то думал, анархисты не верят в Бога.
Чуть замешкавшись, моя собеседница сорвала с пиджака значок и швырнула мне под ноги.
— Пописай на него, если хочешь.
Она засмеялась, показав на миг желтоватые зубки, и направилась вдоль по аллее. Выругавшись про себя, я сплюнул под ноги, не задев попранного символа свободы, и зашагал дальше. До дома приятеля оставалась половина квартала.
Мой друг-художник жил в старом доме по Гросманскому переулку, считавшемуся некогда элитной частью города. В его нынешнем состоянии, однако, он не мог претендовать даже на титул “равного среди равных “ в ряде других спальных районов – ввиду ужасающего технического состояния и усиливающейся конкуренции со стороны поднимающихся новостроек. Друга звали Данилой (Данилой Петровичем, как сам он любил себя называть в силу экстравагантности и, как я порой подозревал, нереализованного честолюбия.) Среди приятелей, многочисленных подружек и соседей он слыл художником, непризнанным гением и талантом, звезда которого вот-вот должна появиться на побеленных стенах городских выставок. Приятели, в числе которых с незапамятных времён числился и ваш покорный слуга, поддерживали эту утопию из чувства дружеского участия, подружки – благодаря тёплым чувствам, питаемым к “гению” и призрачной надежде быть прославленными на холсте мастера, если он всё же появится в салонах, соседи – из элементарной неизвестности, в которую были поставлены изначально – с того момента, когда Данила въехал в квартиру. (Это случилось уже тогда, когда район начал сдавать позиции). Вульгарный звонок, три кошки, орущие по ночам, и заросший хозяин, позволяющий роскошь спускаться в магазин в махровом халате – вот всё, что соседи и другие непричастные знали о моём друге. Считая это признаком ненормальности, ненормальность – признаком гениальности, а гениальность – признаком творческой личности, к коей относятся все художники, люди причислили Данилу к плеяде последних. На деле же он окончил художественное училище, некоторое время работал художником-оформителем в комитете по делам молодёжи, был уволен за пьянство и дебоши и устроился ночным сторожем на строящийся объект. Если бы его непосредственному начальнику сообщили, что в его подчинении состоит гений, он рассмеялся бы тому в лицо. В отличие от многих, начальник Данилы не признавал приведенную выше цепочку ненормальность-гениальность-творчество-художник и полагал, что за ненормальностью следует острое помешательство наряду со срочной госпитализацией. Поэтому по ночам Данила-талант превращался в Данилу-сторожа, что дурно сказалось на его настроении. В последнее время он начал хандрить, – и это, вкупе с другими обстоятельствами, послужило причиной моего раннего визита.
Нажав на кнопку звонка, я услышал: “ Ах-х...о-о-о...да...” и не смог скрыть глуповатой ухмылки. Это было в духе Данилы. Мой друг считал, что похотливые стенания уберут от его дверей всех праздношатающихся, нищих (как и все люди с непостоянным доходом, он ненавидел убогих) и истеричных дамочек (которых не терпел наряду с убогими). Раньше звонок отвечал полоумным собачьим лаем, но месяца два назад Данила передумал и установил вот эту “музыку”. Стоя перед выбором повального ружейного огня, привезённого знакомым из Штатов, и любовными утехами, он не колеблясь остановился на последних.
“Ничто не отпугивает незваных гостей более качественно, чем чужие эротические услады, – потирая руки, похвалялся Данила. – Но своих девчонок я получаю тёпленькими прямо с порога. Каждая из них считает, что на плёнке запечатлены мои утехи с её предшественницей, в итоге естественная ревность делает своё дело, и новая подружка старается, как никогда. Тщеславие – сильная вещь, даже такого мелкого пошиба. Тем не менее, довольны обе стороны”.
Вспоминая предысторию звонка, я услышал шаги за дверью. Данила подозрительно долго ковырялся с замком, и когда наконец предстал передо мною – в пижаме и наброшенном сверху халате, я понял, что его только что посетил старый пройдоха Бахус.
— Никита, дружище, – заревел Данила и в буквальном смысле свалился в мои объятия, – я чертовски рад тебя видеть!
— Ну, ну, – только и смог сказать я, сгибаясь под тяжестью дружественного тела, и протиснулся в прихожую.
Там царил обычный бардак. Вешалка прогибалась под одеждой на все четыре сезона, под ноги попадались разбросанные ботинки и старые тапки и, конечно, повсюду шныряли эти чудовища – Данилины коты, откормленные до гигантских размеров. По правде говоря, я давно собирался посоветовать Даниле записать их крики на дверной звонок – цыгане и бродяги вмиг забыли бы дорогу в подъезд, но наперёд знал, какой взгляд упрётся мне в лицо. Данила отличался воистину отеческой любовью к своим питомцам и слыл первым кошатником района.
Его однокомнатная квартира была завалена всяческим барахлом. Тут и там с дверных ручек, шкафных дверец и подлокотников кресел свисали галстуки и не первой свежести рубашки, добрую половину комнаты занимали мольберты с незаконченными сюжетами, в разобранной постели ютился невесть откуда взявшийся футбольный мяч. Медленно, стараясь не опрокинуть стоящие на полу баночки с красками, мы с Данилой протащились к столу.
— Дружище, ты не представляешь, как я рад тебя видеть, – устраиваясь в кресле, подмигнул Данила, – полагаю, нам нужно выпить.
Мы выпили по рюмке приторно-вишнёвого ликёра.
— Г-гадость, – крякнул Данила, – а теперь выкладывай.
— Что?
— Неприятности, сокол мой, что же ещё? С хорошей жизни по утрам не напиваются. Можешь не торопиться, во-он за тем рулоном ватмана нас ждёт изумительная бутылка водки. Если считать моего друга Бахуса, нас будет как раз трое.
Когда бутылка опустела и Данила притащил следующую, разговор принял мрачную тональность.
— Ты абсолютно прав, – заплетающимся языком сказал Данила, – твоя подруга неврастеничка, твой редактор – одноклеточное животное, твои соседи – стая пираний. Но разве об этом ты должен сейчас думать? – он раскисал на глазах. – Разве ты ничего не заметил? Отсутствие наблюдательности не позволит стать настоящим прозаиком. Прости, друг, прости, – сошёл на полурыдания он, – не в обиду сказал...Но в городе творится что-то жуткое. Все говорят – каюк нам наступит в новом веке, заканчивается год незримого пребывания Христа на земле. Будет Страшный Суд... – Данила заскулил, что было совсем на него непохоже. – И я умру вторично. Да-да, я видел сон, что меня не будет в книге живых...
Я успокоил его, говоря, что сны со среды на четверг не сбываются и, кроме того, всем талантливым художникам прощаются их прегрешения.
— Правда? Правда? – переспрашивал мой друг, – я вчера прочитал афишу “Детей Божиих”, там сказано...постой...вот, прочитай.
— Потом, потом.
Для пущей убедительности я взял аляповатую бумажку и затолкал её в карман, попутно пытаясь уложить Данилу в кровать. После троекратных попыток, в четвёртый раз мне это удалось. Оставив друга спящим, я вышел из дома.
В голове неприятно гудело, и ноги казались слабыми, но Гросманский переулок лежал передо мной во всей своей старомодной красе, успокаивая и говоря: “Не тужи, я столько всего перевидал...” Толстые клёны вдоль дороги шевелили красной листвой и изредка роняли её на мощёный тротуар. Проходя мимо вывески “Продукты круглосуточно“, я завернул и купил пачку сигарет. Роясь в кармане в поисках зажигалки, я наткнулся на проспект братства “Детей Божиих” и, развернув, прочитал:
“Апокалипсис. Готов ли ты предстать перед судом Божьим?”
Ниже более мелким шрифтом обозначалось:
“Блаженны те, кто соблюдает заповеди Его, чтобы иметь им право на древо жизни и войти в город воротами”.
— Тьфу ты, – сказал я и отправил афишку в ближайшую урну. – Софисты чёртовы.
Ещё тёплое солнце октября висело над тихим переулком, освещая мирную картину буднего дня. “Что может стрястись со всем этим?” – подумал я, глядя на бабушку, выгуливающую внука, на старика, торгующего семечками и стайку воробьёв, толкущихся возле его ног.
Проходя по переулку, на заборе я заметил ещё одну листовку, и неаккуратно её оборвал. Через десять шагов я наткнулся ещё на одну, а после – ещё и ещё. На стене детской музыкальной школы их висело штук пять – вместе с плакатиком “Есть ли жизнь после смерти?” Ласковое октябрьское солнце по-прежнему светило на город, но я почувствовал, как по спине пробежал лёгкий озноб. Закурив ещё одну сигарету, я прибавил шагу, и вскоре вышел на оживлённую улицу...
Прошло две недели. С началом второй ворвались дожди. Они залили город и приглушили яркие цвета осени. Захиревшие улицы и померкнувшие парки ждали зимы. Из двух зол они с присущей им справедливостью выбирали меньшее. 26 октября позвонил Данила.
— Как дела, дружище? – спросил он. – Кажется, у меня отшибло память. В прошлую пятницу нас было двое или трое?
— Трое.
— Чёрт, кто же был третьим?
— Твой приятель Вакх.
— Кто-кто?
— Вакх. Бахус. Дионис.
— Шутишь? У меня раскалывается голова. Если считать Бахуса, то бишь Вакха, вчера вечером нас было двое. И, как назло, кончился аспирин. Слушай, я пью всю неделю. Меня вытурили с работы. Кто-то настучал, что я свободныйхудожник, и шеф решил, что у меня появилось “собственное желание”. В каждом третьем художнике он видит гомосексуалиста и бдит о своей невинности. Но считай, про это я забыл. Моя трагедия в том, что запасы водки подходят к концу и нет аспирина. Вакх не знает похмельного синдрома, и мне приходится мучиться в одиночку.
— Если моё присутствие тебя утешит...
— Оно утешит, если явится в компании с обезболивающим средством. Не сердись, но моё нынешнее состояние близко к апокалиптическому.
Я вздрогнул. Слово “апокалипсис” с недавних пор начало на меня охоту.
— Я приду, – сказал я и положил трубку.
Идя знакомой дорогой по направлению к Гросманскому переулку, я пытался не обращать внимания на то, что в последние дни становилось всё очевиднее. Втянув голову в плечи, скрывшись под глубоким чёрным зонтом, я быстрым шагом пересекал мокрый сквер. С того времени, когда я последний раз здесь проходил, многое успело измениться.
15 октября, возвращаясь из редакции, я заметил большую толпу на Зелёной площади – люди не размахивали красными флагами, не буйствовали и не трясли транспарантами. Заинтересованный, я подошёл ближе. Не то, чтобы меня интересовало, что находится там, в самом эпицентре, но редактор всего пару минут назад отчитал меня за отрыв от действительности, который я и собрался компенсировать. Внезапно из толпы вышла девушка – стройная и миловидная, в синей вязаной шапочке.
— Брат...
Сказала она мне.
— Брат, присоединяйся к нам.
И взяла меня за руку. Боже, я готов был последовать с ней хоть на край света, но именно этого она и желала.
— Мы будем вместе, хорошо? – спросила она.
— Да, – ответил я.
— До самого конца?
— Да.
Это было “Общество Спасения“. Его члены готовили желающих к грядущему концу света и дню “страшного суда”, где будут отделены праведные от неправедных. Девушку звали Полина, и она состояла в Обществе без малого неделю.
— Мне так страшно, – призналась она, – неужели на самом деле весь мир погибнет?
— Не может быть, – шепнул я ей, – наш мир – любимая игрушка Господа Бога, к тому же эксклюзивная. Второй такой ему ни за что не достать.
— Тише! – испугано вскрикнула Полина и тут же прильнула ко мне. – Но мы спасёмся, верно? Как-нибудь да выживем?
— Не беспокойся, – шепнул в ответ я, – мы заберёмся в мой несгораемый шкаф и отсидимся там до конца фейерверка.
Но Полина не была склонна шутить. По-прежнему держа меня за руку, она повернулась к мужичку-проповеднику, вещающему про гнев Агнца. Осторожно высвободившись, я оставил девушке свой телефон.
С тех пор он звонил десятки раз. Утром, днём, вечером и особенно ночью.
— Мне страшно, страшно, – говорила в трубку По-лина, и голос её дрожал от слёз, – я не хочу умирать...
К 18 октября город сплошь покрылся всевозможными листовками, афишами и объявлениями религиозного содержания. Я не мог поверить, что здесь, в провинции, в городке с населением четверть миллиона может обретаться столько братств, сект, общин и организаций. “Дети Божии”, “Общество Спасения”, “Божественное Провидение”, “Сыны Лазаря”, “Eshatonlogos” или “Последнее учение” и др.
19 октября я стал свидетелем того, как солидный мужчина в дорогом кашемировом пальто бросил в кружку бродяге пачку долларовых купюр. Я видел, как бродяга упал на каменные плиты и вознёс торжествующую молитву небесам и господу Богу. Я видел, как крестились прохожие, наблюдавшие эту картину, с каким благоговением смотрели вверх, на солнечные ещё облака.
21 октября я заметил очередь, тянувшуюся от церкви до автобусной остановки, слышал, как по особенному торжественно звонили колокола и тоненьким голоском пела старушка у дверей Центрального Универмага.
24 октября я был остановлен небритым мужчиной с запавшими глазами, который просипел мне: “Храни тебя Господь, брат!” и полез обниматься со слёзными бормотаниями.
Местные газеты отдали страницы сатиры и юмора, рекламы и хроник потребителей под единую рубрику “Дорога к храму”. В самой редакции творилось что-то невообразимое. Редактор по работе с внештатными корреспондентами, мой “папа”, как называл его я, сидел за рабочим столом и перечитывал “Откровение Иоанна Богослова”. Я, принёсший новый материал на тему студенческих общежитий, не придумал ничего лучшего, как выскочить за дверь и, пронесясь по коридору, выбежать на улицу, под проливной дождь. В моей душе царил Армагеддон – чувство потерянности, беспокойства и беспомощности боролись со смехом и ощущением абсурдности ситуации, в которой столько времени жил мой город.
Придя домой, я включил телевизор – один из центральных каналов. Хотел узнать, больна страна, весь материк или, наконец, мир. Увидев изображение, я едва не закричал от ужаса. Митрополит Алексий II говорил тихим и внятным голосом:
— Приблизьтесь к Богу, и он приблизится к вам; очистите руки, грешники, исправьте сердца, двоедушные...Сокрушайтесь, плачьте и рыдайте: смех ваш да обратится в плач, и радость – в печаль...
Дальше я слушать не мог. Экран погас.
25 октября я зашёл в магазин “Мир человека“, где раньше бывал довольно часто. Он располагался в двухэтажном здании на углу Донецкой и Керамической улиц и был, по сути, единственным магазином, в котором я чувствовал себя желанным гостем, не обременённым обязанностью что-то купить. Мне нравился запах, обволакивающий сразу же у входа – смесь пахучих масел и медитативных палочек, мне нравился тонкий звон колокольчиков, свисающих с потолка, нравилось разглядывать занятные вещицы, которые не пользовались спросом, но придавали магазину особый, незабываемый колорит: стул, притворившийся ангелом, поющий горшок, хрустальные “шары Кассандры“ и тибетские амулеты, куски яшмы в деревянных рамках и малахитовые божки. Я любил слушать мелодии индийской дудки и шум моря из стереопроигрывателя, перелистывать книги по античной философии, хиромантии и мировой религии, бродить среди полок с бочонками мёда в отделе здоровой пищи. Кроме того, я был знаком с девушкой-фотографом, готовой за умеренную плату сделать фотографию вашей ауры – её звали Наташа, ей было 26 лет, и она верила в чудеса.
Итак, 25 октября я зашёл в магазин “Мир человека“. Зашёл, чтобы подтвердить или опровергнуть свою догадку об истерике, начавшейся в городе, зашёл целенаправленно, хотя сомнения в моей душе делали слабые попытки заверить, что случайно, “по дороге”.
В нос ударил привычный запах розового масла, заглушавший все остальные, слух уловил пение жаворонка с диска “Звуки животных и птиц“. Народу в магазине было немного – впрочем, как всегда. Покупатели приглушённо переговаривались с продавцами, и ничто не нарушало спокойствия странного мира, созданного руками его совладельцев. Я подошёл к полке с бронзовыми фигурками и взял в руки пепельницу в форме челюсти Бабы Яги – в ней лежал стилизованный окурок, никогда не бывший сигаретой, которому не суждено стать пеплом. От медных поделок я перешёл к стенду с вязанными головными уборами, напоминающими шапки инков, затем – к прилавку с минералами, отсвечивающими всеми цветами радуги. Перед тем, как подняться на второй этаж, я решил заглянуть в каморку Наташи.
Наташа плакала, забившись в угол. Вообще, плакала она часто. Как и всякий человек, верящий в сказки и живущий в реальном мире. Обычно её было нетрудно успокоить, и я, присев рядом на стул, бормотал нечто подобное:
— Добрый день, я коммерческий посредник фирмы “Хорошее настроение“. Не желаете ли продать пару литров первосортных слёз?
На что Наташа отвечала:
— На что они тебе?
— Помидоры солить...
— Отравишься, – парировала Наташа.
Её слёзы обладали превосходным качеством быстрого высыхания, не позволяя клеймить Наташу плаксой и занудой. На самом деле она была девчонка что надо. Но в этот день на мой банальный вопрос о купле-продаже луковых слёз она отняла от ладоней мокрое лицо и зло сказала:
— Все покупаешь?
— Все.
— Тогда ты банкрот. Банкрот.
Когда-то мне становилось лишь неловко оттого, что плачут о чём-то непонятном такие девушки, как Наташа. 25 октября я понял, что испытываю чувство большее, нежели ущемлённое самолюбие закоренелого материалиста. Это был страх. Глубокий, нагой – не успевший напялить одежды Знания и Опыта заодно с короной Уверенности, но это был страх. И он только усилился, когда кивком головы Наташа показала в сторону журнального столика и выдавила:
— Забери...это. Нет сил смотреть.
На столе лежала непрозрачная пластиковая папка.
Не заглядывая внутрь, я знал, что находится в ней. Собственно, ради неё я и пришёл в магазин, движимый лишь подозрением и внутренним возбуждением, похожим на нюх охотничьей собаки. Я напал на след.
Теперь я хотел проверить, не людское ли безумие оставило его. Я очень надеялся, что безумие не оставляет в истории таких отчётливых, жирных отпечатков.
Теперь же, идя к Даниле через поникший сквер, я вспоминал, как полгода назад Наташа сказала:
— Человека можно узнать по глазам. Блудного папашу, святого, эгоиста или альтруиста со стажем, кого угодно. Человек ничего не может поделать со своими глазами – общаясь с женщиной, обыкновенный мужик преподносит себя как нечто непонятое, недолюбленное, сентиментальное, но куда ему деться от глаз, которые говорят: “Самый что ни есть обыкновенный“ и выдают похоть? Когда люди поняли это, глаза им стали мешать. С тех пор в моду вошли тёмные очки – заметь, их продают в любом универмаге, невзирая на сезон. Списывая это на моду, люди забывают, что мода появляется тогда, когда пошлые вещи необходимо прикрыть ореолом легальности. Но человека жутко интересует он сам. Зная про себя больше, чем нужно, он не может поверить, что это скопище пороков принадлежит ему одному. Гораздо проще обратиться в специальное учреждение, где скажут, что линия жизни длиннее положенного, судьба счастливее заслуженного, а натура сложнее, чем у предыдущего посетителя. У последнего, разумеется, натура также была пригляднее, чем у предшественника, и т.д. Никто, конечно, не замечал, чтобы первым посетителем было животное – ведь на ком-то цепочка должна обрываться. Люди охотно приходят в мою фотостудию. Они получают яркие фотографии большого формата и имеют возможность повесить их на стену в прихожей и говорить гостям: “Видите, какая у меня необычная аура? Какие цвета, какие оттенки!“ А расшифровка, которую я прилагаю к каждому снимку, пылится где-нибудь в коробке со следующей информацией: “Преобладание голубого выдаёт неуравновешенную личность, на чаше весов которой колеблются попытки стать независимым и преклонение перед чужими авторитетами, и чем насыщеннее голубой цвет, тем более чаши весов склоняются к последнему...” Серый – цвет спокойствия и уверенности, попадается куда реже, чем жёлтый – показатель алчности и эгоизма, радует изумрудный – целеустремлённость и общительность, но слишком часто к нему примешиваются тона честолюбия, тщеславия, самообмана. Чистых цветов нет. Это значит, через мою студию не проходили ни пророки, ни дьяволы. Только люди с их намозолившим слух правом выбора, провозглашённом некогда в фиктивной конституции. Ты понял меня, горе-журналист? Если бы люди не были столь самонадеянны, моя работа была бы чересчур жестоким прогнозом, но большинство уподобляются больным, предпочитающим отнекиваться от диагноза одним лишь незнанием латыни в истории болезни...
“Существует три степени слабоумия – припомнил я, скользнув взглядом по объявлению на двери подъезда, – дебильность – наиболее лёгкая, имбецильность и идиотия. В конце двадцатого века средняя степень стала прогрессировать”.
Рис. Л.Асташиной |
Объявление гласило:
“Психологический клуб “Стихия” и центр “Регрессия” проводят в холле бывшего театра кукол семинары.
В программу семинаров входят:
а также только у нас
в 20:00 часов 26-27 октября
встреча с пророком Львом. Ждём Вас”.
— Слава Богу, ты ещё в порядке, – сказал я Даниле, когда тот открыл дверь, – я боялся, что твой звонок затянет псалмы Давида или сынов Кореевых.
— Дорогой Никита, ты когда-нибудь слышал, чтобы в постели мужчина и женщина пели псалмы? И я нет. Прекрати относиться к моему звонку, как к лишённому жизни механизму. Прислушайся – он так и пышет страстью! Дай мне волю – я бы мечтал перевоплотиться в какой-нибудь жизни в подобный дверной звонок. Но где это понять тебе, серому материалисту, гностику, позитивисту...
— Довольно расхваливать меня, несносный сенсуалист. Подобные гимны смягчают, и я превращаюсь в доброхотного дуалиста. Что, учитывая нынешнюю обстановку, не удручает.
— Вот мы и перешли к делу.
— Пожалуй. В твоей коллекции прибавление?
Я указал на стол, заваленный набросками. Данила улыбнулся и пожал плечами:
— Реакция на события.
На трёх ватманах был изображён Иисус Христос. У Иисуса, искушаемого Сатаной, не было головы.
— Что это, новое художественное решение?
— Я всегда говорил, Никита, что ты слишком хорошего обо мне мнения. Кстати, слишком хорошим я называю то, которое отличается от моего собственного на два балла. Конечно, в отрицательную сторону. Мой Христос без головы, потому что я не могу найти подходящий типаж. Все вокруг находятся в крайней степени возбуждения. Знал бы ты, с каким трудом удалось мне найти два других лица! Видишь, Иисус беседует с самаритянкой. Роль Иисуса исполнил посторонний пьяница, пытающийся сбагрить битую бутылку продавщице стеклотары. А здесь, где Иисус молится в садах Гефсимании, я выписывал своё же лицо со старой фотографии. Как ты находишь, с той поры святости во мне прибавилось?
— Скорее, она осталась неизменной. Увеличился твой вес. Ничего странного, что на фоне выросших габаритов святость стала казаться хрупкой и прозрачной. Чем толще человек, тем меньше его святость.
— Получается, самыми святыми являются худые?
— Им ничего не остаётся, как быть святыми. Стереотипы не позволяют долго раздумывать. Кстати, именно так родился религиозный аскетизм.
— Никита, я восхищаюсь тобой! Ах, если бы ты не был так стар, я написал бы с тебя чудную картину “Исповедь романтика”!
— Когда-то ты писал с меня шедевр “Человек моря”, – напомнил я.
— Стоит ли об этом, – замахал руками Данила, – к тому же, с той поры ты здорово прибавил в весе и сбрил щетину. И утратил всякий трагизм. Мне необходим трагизм! Счастливые лица выводят меня из терпения.
— Их не так уж много.
— Достаточно для того, чтобы метаться в поисках. Сейчас, когда на каждом углу твердят о конце света, люди кажутся счастливее, чем когда бы то ни было. На самом деле их жизнелюбие – обман, ибо, оставаясь самим собой, они пытаются стать ангелами. Но, как говорит Писание, из одного источника не течёт сладкая и горькая вода. Когда-нибудь их жизнелюбие иссякнет.
— И тогда?
— Тогда я возьму в руки карандаш. Сейчас мне остаётся только пить. Кстати, ты принёс водку?
— Нет. Я приглашаю тебя на вечеринку. Думаю, там ты найдёшь лицо своего Иисуса.
— Иисус с вечеринки, – пробормотал Данила, – что может быть прекраснее?..
... Когда-то здесь был театр кукол. Над козырьком подъезда висел латунный Петрушка и держал в руке вывеску, а на перекрёстке установили светофор из числа тех, что предназначаются специально для детей и слепых – на зелёный свет во всю глотку надрывался механический скворец. С того времени, как цивилизация сделала свой очередной прыжок, дети в зале начали указывать пальцем на марионеток и говорить: “Они из тряпок!“, а родители перестали их одёргивать и молчаливо соглашались: “Да, дети, это всё лажа и чепуха“, театр поддался вирусу забвения, заболел и тихо скончался. Чтобы приостановить процесс тления, администрация бросилась снимать Петрушку. Отчего-то он казался им причиной всех несчастий. С апреля 1999 года над обновлённым козырьком появился плакат “Добро пожаловать в центр дианетики!“, заменённый в июне на “Школу беременных мам “Мягкое рождение”, а в сентябре – на “Ашрам Лотос Сердца”. Теперь же мы стояли перед зданием, афишу которого заливали угрюмые дождевые струи.
В холле толпился народ, и я почти сразу потерял Данилу – он заметил кого-то из знакомых и смешался со спинами. Я огляделся. В квадратной нише, где стояли кресла, царило особое оживление. Старик с сальными волосами чертил в воздухе какие-то знаки. Я подошёл ближе.
— Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о свете. Он пришёл к своим, но свои его не приняли, а тем, которые приняли, дал он власть быть чадами Божиими.
— Кто это? – тихо спросил я у своей соседки.
Та долго раздумывала, прежде чем ответить, и наконец сказала:
— Тот, кто приносит надежду.
Когда мне было семь лет, в доме через забор жила старая женщина. Мне-то она казалась совсем древней старухой, но мать говорила, что ей нет и семидесяти. Старуху звали Ефросинией. По вечерам она приходила к нашему дому и стучала в стекло костяшками пальцев. Мать распахивала окно, и Ефросиния начинала рассказывать истории про Иисуса Христа и апостола Павла, Иуду Искариота и Понтия Пилата. Евангелии и Деяния она знала назубок.Ефросинию я не любил. Она постоянно ждала чего-то плохого, которое называла затмением. Она высчитывала даты на старых бухгалтерских счётах и ходила по переулку с насмешливым и злым выражением лица. Меня она баловала. Когда я отказывался принимать её подарки, будь то яблоко или пряник, она просто оставляла их на подоконнике и уходила, бормоча, как всегда, свои молитвы. Однажды, – это было в июне 1975 года, и эту дату я потом запомнил надолго, я сидел дома под домашним арестом. Родители и сестра ушли к крёстной на именины, и я был один, когда раздался привычный стук в окно. Я подошёл ближе и увидел Ефросинию. Её лицо горело, словно она откуда-то бежала, и хотя нас разделяла стена, я очень испугался. Просто сидел и смотрел, как она говорит что-то сквозь закрытое окно. Одной ногой она наступила на грядку с луком, и я подумал, что мне за это влетит, как и за то, что я не впустил её в дом. Когда Ефросиния снова заговорила, я попросту встал и пошёл в нашу с сестрой спальню, залез на кровать и стал считать вслух. Единственное слово, которое я расслышал, было: “Завтра”. Наутро ничего не произошло, было солнечно и безветренно, меня освободили из-под ареста и отпустили на речку. Когда я вернулся домой, мать сказала, что Ефросиния умерла.
И вот теперь, спустя двадцать четыре года, сидя на предназначенном для детей кресле в бывшем театре кукол, я смотрел на пророка Льва и думал, что он недаром напомнил мне те давние события.
Потому что выглядел он так, словно долго бежал откуда-то.
Я обвёл глазами зал и заметил, что многие выглядели также. Их лица с печатью всех возрастов были утомлены той миссией, которую они добровольно возложили на себя. Долгое время живя в мире, где лай и таблички “Осторожно,злая собака” считались образцом поведения, люди вдруг открыли для себя широкие возможности без лая и табличек. Они устремили туда свои взоры и помыслы, направили ноги. Конец света стал поводом для братской любви, которую в период жизни мир не сумел обеспечить. И тут я впервые со страхом подумал, что будет, если конец света так и не настанет. Отсутствие табличек не означает, что за забором не прогуливается овчарка. Когда собака кусает, она не лает. На части рвут без разговоров – может быть, поэтому на это уходит меньше времени, чем на последующее наложение заплат.
Я поднялся и начал пробираться к выходу. Лица сидящих обратились ко мне с подозрением, пророк Лев замолчал на минуту, затем продолжил фразу из Послания римлянам:
— Любовь да будет непритворна; отвращайтесь зла, прилепляйтесь к добру.
Ничто порой не бывает так страшно, как святая братская любовь, подумал я, наткнувшись на огненный взгляд своей бывшей соседки. Уходя, я уже был отступником. Великий эмпирик своего времени, Иисус Христос дал человечеству две противоречащие друг другу заповеди: “кто не со мной, тот против меня”; и “кто не против меня, тот со мной”. Лука, писавший евангелие, и сам пребывал в недоумении, современность же, считая себя значительно помудревшей со времён Иисуса, решила избавиться от дуализма, предоставив людям самостоятельно разрешить дилемму. Случилось, однако, так, что это событие пришлось на время первой мировой войны, и человечество ответило ружейными залпами. Когда вопрос поднимался второй раз, мир вступал в 1940 год: он изложил ответ в письменном виде, положил в папку, присвоил ей инвентарный номер и отложил до лучших времён. С тех пор историки, философы и психологи дискутируют, наступили эти времена или нет. Существует версия, по которой истина откроется, когда на данную тему будет написана и защищена 1113-ая диссертация. Автор данной гипотезы неизвестен – человечество не помнит своих великих скептиков.
Я вышел на улицу. Дождь прекратился, и если бы здравый смысл покинул помимо меня часы, вмонтированные в крышу остановки, я готов был поклясться, что небо у горизонта посветлело.
Вечером, часов в одиннадцать, позвонил Данила. Будучи в невменяемом состоянии, он сообщил, что встретил трёх Иисусов.
— Один из них – настоящий, – убеждал меня он, – а остальные, представь себе, работают в ночном клубе танцовщиками. Они оставили мне свои визитки.
И уже совсем поздно позвонила Полина.
— Сегодня я беседовала с отцом Владимиром, – сказала она. – В первую минуту страшного дня над миром пронесётся чёрный всадник. Это будет эпидемия страшной болезни – чумы, лепры или эбулы. От неё погибнет треть человечества. Затем появится второй всадник, несущий ядерную войну. Умрёт ещё треть. Вместе со следующим разразится экологическая катастрофа...
— И не станет ещё одной трети, – устало произнёс я, – ну а что же останется на долю последнего? Голая земля? Трупы?
— Четвёртый всадник – комета, расколет планету на две части, и её не станет.
— Полина, – сказал я. – Я устал. Я неимоверно устал. Когда я слышу все эти разговоры, мне кажется, что я уже умер. Почему бы тебе не лечь спать и не встретить новый день без всех предрассудков?
— Потому что я покрываюсь пятнами! – взвизгнула Полина. – Я уже заболела!
В середине ноября я получил гонорар за последние две статьи и, выходя из бухгалтерии, подумал, не зайти ли мне к “папе”. В последние дни я держался особняком от всего, что меня угнетало, но угнетало меня слишком многое. Многие вещи стали казаться мне двусмысленными и неуправляемыми. Захваченный идеями любви и всепрощения, город и мир в целом порывисто дышали и насильно делали добро. Чем дольше это длилось, чем громче раздавались крики пострадавших от любви, звучащие на разных языках, тем больше опасности мерещилось мне в них.
После безумного дня 26 октября я зашёл к Полине – она пила молоко, сидя в глубоком кресле, и уже не казалась мне такой привлекательной, как раньше. Улыбаясь, она протянула мне руки, расчёсанные до крови. Тогда я сгрёб её в охапку и, несмотря на протесты матери, отвёл в поликлинику. Терапевтом оказался молодой ещё человек в коротком застиранном халате. Осмотрев кожу Полины, он забарабанил пальцами по столу, а после выставил Полину за дверь. Предложив мне закурить, он сказал единственную фразу:
— Нервы.
Я глубоко затянулся – этот доктор курил неплохие сигареты. Полина ждала меня в коридоре, сидя на корточках и опустив голову на руки. Напротив неё в такой же позе сидел подросток лет пятнадцати. Ничего не сказав, я повернулся и пошёл к выходу. Полина догнала меня на улице, в пяти шагах от автобусной остановки, ухватилась израненными руками за рукав пальто и сказала:
— Я, наверное, сумасшедшая.
Я промолчал. В один миг всё стало тупым и не способным причинить боль. В школе по соседству зазвенел звонок, но никто не выбежал во двор, чтобы покурить или попинать ногами чей-то портфель. Наверное, собрались сейчас в актовом зале и слушают проповеди очередного лжепророка, подумал я и удивился собственному безразличию. Мимо пробежала собачонка, таща в зубах куриную ножку.
— Пожалуйста, поехали к тебе, – сказала Полина, – пожалуйста.
— Хорошо.
Я пожал плечами. Подошёл четвёртый автобус, и мы зашли в заднюю дверь. Пассажиров было мало, но я почувствовал, что задыхаюсь. Волна меланхолии накрыла меня с головой.
Открывая дверь в собственную квартиру и пропуская Полину вперёд, я почувствовал дикое желание почесать руки. Всё время, пока Полина была в ванной, я сидел на диване и смеялся. Я не слышал даже, как она подошла ко мне сзади и сказала:
— У тебя течёт кран.
Только почувствовав её губы у себя на шее, я заставил себя замолчать.
Провожая Полину домой, я сказал:
— Ты не больна.
— Неправда, я больна. Я глуха и слепа, а это немало. Прощай, Никита.
— Прощай, Полина. Выздоравливай поскорее.
— Мне дали бюллетень без даты, – прошептала она, – и прописали яд вместо противоядия. Мне может помочь нормальный грипп, но в этом стерильном городе не осталось иных вирусов, кроме вируса сумасшествия.
Я не ответил. На обратной дороге я встретил своего знакомого, такого же, как и я, несостоявшегося прозаика. Мы заканчивали один факультет, только Эдуард был старше на четыре года.
— Как дела? – спросил он. – Ты плохо выглядишь.
— Я и чувствую себя также.
— Зря. Оглянись вокруг – жизнь бьёт ключом. Настало наше время.
— Ты думаешь?
— А как же! Я написал три рассказа, и все три опубликованы. В “Воскресении”.
— “Воскресении”?
— Новый журнал. Необыкновенный успех! Подумать только, я заработал столько, сколько мой сосед-инженер за последние полгода. Сейчас работаю над повестью и, ты не поверишь, на неё уже выстроилась очередь заказов.
— О чём ты пишешь, Эдуард?
— О Боге, постоянных и непреходящих истинах, людской вере и переменах, которые несёт с собой бурный двадцать первый век. Каждая истина стоит тысячу. Именно столько мне платят за каждую публикацию.
— Эксплуатируешь вечные ценности?
— Оставь свою иронию. Что, если и так? Я делаю им рекламу, они дают мне имя и средства к существованию.
— Считаешь, Бог нуждается в рекламе?
— А как же, мой дорогой, а как же! Ведь прежде чем пустить на прилавок новый сорт мыла, его следует показать в самом лучшем свете.
— Бог – не кусок мыла.
— Конечно, но он более, чем последний, заинтересован в почестях. Я подготавливаю почву для его пришествия. Когда люди примут его с распростёртыми объятиями, он забудет, что я продавал его в журналах с сомнительной репутацией.
— Ты веришь в конец света?
— Я верю в то, что пишу.
— Бедный Эдуард!
— Твоя ирония бьёт мимо цели. Могу ручаться, что и ты вскоре начнёшь торговать всеми святыми. Тогда мы встретимся и поговорим в более радужных тонах. Салют!
— Салют, Эдуард! Я рад, что ты нашёл себя.
— Ты бы тоже смог. Запомни, что я тебе сказал.
— Я запомню.
... Вспоминая этот разговор, я перестал наконец топтаться на ступеньках редакции и решительно вошёл в здание.
“Папа” сидел за столом и ковырял спичкой в зубах. Завидя меня, он нехотя оставил своё занятие, что не помешало ему, тем не менее, радушно меня принять.
— Ты давно не заходил, – сказал он, широким жестом приглашая меня садиться, – творческий кризис?
— Слишком много событий, – неопределённо ответил я, – все темы неизбежно устаревают, едва я довожу статью до середины.
— Кх-хе, – прочистил “папа” горло и с сожалением посмотрел на зубочистку, – это ты загнул. Как раз сейчас устаревают все темы, кроме одной. Послушай, я прекрасно тебя понимаю, ты привык писать про наркоманов и проституток, у тебя лучшие связи с городской богемой, твоя статья про свихнувшегося психоаналитика заняла первое место на областном конкурсе, а материал про общество слепых был признан лучшим по данной теме. Но сейчас всё изменилось. Думаю, ты сам заметил это. Пороки перестали пользоваться спросом, в фаворе самопожертвование и альтруизм. Стоики вытеснили с арены эпикурейцев. Что тут ещё можно добавить. У меня есть два заказа. Один про старуху-монахиню, второй – про Иисуса Христа. Первый я уже отдал Елене. Если бы ты пришел на час раньше...
— Не стоит, я беру Иисуса.
Собственное решение показалось мне неожиданным, я попытался мысленно проанализировать его, но мне помешал “папа”.
— Вот и отлично, – сказал он, – статья нужна мне к следующему выпуску. Не насилуй свою фантазию – в последнее время наша газета изобилует материалом шизофренического толка, который дают все эти пророки, руководители сект и возбуждённые грядущим светопреставлением верующие. Трезвая статья не позволит этой просвире застрять в горле.
— Во что вы верите?
— Только в то, что вижу. Верю в человеческую смерть. Верю в ядерный гриб. Верю в то, что к концу лета отцветают одуванчики. Верю в то, что доказала наука: в ледниковый период, Помпеи и магнитные волны.
— В конец света?
— Верю в то, что сегодняшнее всеобщее возбуждение бесследно не пройдёт. Всё закончится в ближайшее время, и я верю также, что это не будет благополучный исход. Может быть, и конец света.
Я встал. Заметил, что за окном уже горят фонари. Улица походила на женщину, больную туберкулёзом – ветер путал волосы проводов, дождь отхаркивал мокроты, а в лужи смотрелись воспалённые глаза зажжённых окон. Выходя из кабинета, я увидел, как рука “папы” нетерпеливо потянулась к коробочке с зубочистками. “Папа” съел на полдник хлеб с малиновым вареньем – пара зёрен попала между зубов и доставляла неприятные ощущения.
Я вышел на болезненную улицу. На первом этаже редакции горели два окна. За одним из них “папа” верил в зубную боль и в то, что если начнётся заварушка под названием “апокалипсис”, ему ни за что не найти толкового дантиста. Ещё он верил в себя.
Я медленно шёл домой. Зелёная площадь была пуста и дика, на памятнике Ленину белела надпись: “Антихрист”. В сквере на лавках расположилась толпа подростков – они курили и что-то горячо обсуждали. Это не было похожена обычный сейшн с музыкой из разбитого магнитофона, травкой и похабными анекдотами. Остановившись неподалёку, я прислонился к дереву и зажёг сигарету. Подростки обсуждали поведение девочки – она стояла тут же, в середине образованного круга, и с мольбой обводила глазами присутствующих. Со скамейки поднялся мальчик лет десяти и с жаром начал что-то доказывать. Раздались одобрительные возгласы, девочка заплакала и приложила руку ко лбу. Стоящая рядом с ней подруга отняла её руку, сказав что-то сухо и равнодушно. Девочка снова заплакала.
Суд, подумал я. Это же маленький суд над маленьким человеком, совершившим маленький проступок. Наверняка не вовремя засмеялась или разболтала ничтожную тайну, или, быть может, влюбилась в мальчика подружки. Я бросил сигарету в урну и побрёл дальше. Суд Линча. Не могут же они её серьёзно наказать, убеждал себя я. Ну, объявят в худшем случае бойкот, а через неделю простят. Или заставят извиниться. Но на душе было неспокойно.
Пешком я поднялся в свою квартиру. С восьмого этажа сквер казался тёмным зловонным пятном. Включив электрочайник, я пошёл в комнату и вернулся на кухню с пишущей машинкой. Это была “Ивица-М” с раздолбанной крышкой и ненадёжным заземлением – когда её включали в сеть, она кровожадно гудела. Заправив первый лист, я отошёл к буфету и приготовил кофе. Потом сел за стол и сделал первый глоток.
... Со времени того первого глотка прошёл час. Я всё также смотрел на лист бумаги, не тронутый свинцовыми буковками и лентой плохого качества. Мысли, что мешались в голове, совсем не подходили для нужной мне статьи. Скорее, для рассказа. Я вспомнил слова Эдуарда: “Когда-нибудь и ты начнёшь продавать всех святых. Тогда и поговорим “.
А почему бы нет, подумал я, продолжая смотреть на белый лист бумаги.
Да, почему бы нет, подумал я и добавил вслух:
— Четыре бутылки “Балтики”, номер девять, пожалуйста.
Стоит лишь начать, бормотал я, возвращаясь домой и открывая первую бутылку.
“Ивица-М” ожила. Буква “Л” неуверенно поднялась на тонкой ножке и поцеловала бумагу. Её порыв отпечатался чёрной краской. Следом за ней, более активно, пришла в движение буква “Ю”, затем – “Д”. “ЛЮДИ”, – прочитал я и погрузился в мир голосов, действий, пивных паров и головной боли, которая ближе к концу рассказа переместилась к надбровьям...