Переулок 5, дом 4
Юлия Осокина

Джин-Джин

1.

Рис. Е.Нистратовой

Рис. Е.Нистратовой

Ельск по праву носит статус провинциального города, а черты провинции всем известны – небольшая территория, периферийная по отношению к столице, на которой лепятся дома и домишки, и заводы, не имеющие на первый взгляд иного предназначения, кроме как дымить своими трубами, а на второй – давно утратившие функции, делавшие их жизненно важными для производства чего-либо.

В провинциальном городке есть неизменная площадь Ленина и скверик подле, продежурив с полчаса в котором можно встретить бывшего одноклассника, старушку-крестную, которую не видела лет десять, соседку по одной из квартир, сменившихся в твоей жизни, или возлюбленного, с которым порвала давным-давно.

Узнавание мест и лиц – пожалуй, главная черта провинциального города. Узнаешь трещину на тротуаре, узнаешь место, где когда-то ютился магазин “Тысяча мелочей”, горку, на которой поскользнулась и сломала ногу, кажется, сто веков тому назад. Горку срыли, но ты узнаешь и видишь ее. Прошлое и настоящее живут в городке самым тесным образом, и лишь будущее здесь непредсказуемо. Городок движется вперед скачками – длительный период застоя (вспомните хотя бы двухэтажный особнячок на ул. Есенина – он стоял, глядя на шоссе заколоченными окнами, около семи лет, и народ говорил: “Встретимся у заброшенного дома”, давал ориентиры: “Там, за двухэтажной развалюхой, в ларьке продают дешевое пиво. Пять рублей литр”...) сменяется резким, негаданным и нежданным новшеством (однажды, словно в одну ночь, особнячок преобразился – стал беленьким и чистеньким, с сияющими стеклами и вывеской “Салон-магазин “Галерея”, но долго еще народ, растерянный и чуть раздраженный переменой, говорил: “...и повернуть направо возле заколоченного дома, в котором сейчас сделали новый магазин”, не воспринимая сам магазин как данность, существующую в ощущениях покупок или ценников на них).

Еще городок украшают 12 церквей, разделяющих его на 12 неофициальных районов, и 4 района, официально сформированных по неизвестному принципу. В городке модно верить в Бога, если церковь находится в непосредственной близости от вашего дома и у вас находятся знакомые, которые готовы выслушать байки про порчу, сглаз, отвороты, привороты, таинства обрядов и прочие жуткие дела.

А еще в городке есть 4 библиотеки – по одной в каждом районе, и одна из них негласно признана Центральной, так же как и район, в котором она расположена. Обычно библиотека переполнена – отчасти оттого, что на Центральный район приходится большинство ВУЗов и прочих учебных заведений, и тем самым библиотека представляется наиболее доступной для студентов, отягченных лекциями, семинарскими заданиями и неимением места для встреч (а библиотека располагает двумя шикарнейшими читальными залами, в которых при желании можно отыскать укромный уголок), отчасти оттого, что библиотекарь в зале абонементов в ответ на робкую просьбу принести “Дневник одного гения” С. Дали не посмотрит на вас глазами-ответом “Ну и запросы у вас, читатель”, а довольно резво (а это тоже немалое достоинство – наличие резвых библиотекарей) удалится за стеллажи и, вполне вероятно, даже скажет: “Вы знаете, в данный момент книга на руках, но если вы зайдете недели через две...”

Итак, это очень хорошая библиотека, и если придти минут за десять до ее открытия и при звуке отпираемых дверей сразу же метнуться в нужный зал с заранее оформленным листком-заказом, вам скорее всего улыбнется фортуна, и нужная книга окажется в нужных руках. То есть в ваших, если отбросить ложную и не нужную в данных обстоятельствах скромность.

2.

Был холодный январский день, я проспала открытие библиотеки и плелась туда с одной лишь надеждой, что мороз и неприглядные, свинцовой тональности тучи отобьют охоту для посещения Храма Знаний хотя бы у 40% потенциальных читателей и моих конкурентов в погоне за “Дневником одного гения” Сальвадора Дали.

Войдя в помещение библиотеки, я на секунду замешкалась, затем повернула налево.

В библиотеке было два гардероба – у зала юношеского абонемента и абонемента для взрослых – и, соответственно, две гардеробщицы. Одна из них, седая старушенция в синем халатике, наброшенном поверх десяти свитеров, занималась непрерывным вязанием носков (подсчитывая количество дней, проведенных ею за этим занятием, и предположительно число рожденных в муках носков, напрашивался вывод о куче детей и внуков, которые целыми днями только и делают, как рвут вышеозначенные носки), и я всегда неловко себя чувствовала, отрывая гардеробщицу от очередной пары шерстяного шедевра. Она же хмурила брови, с силой втыкая спицы в клубок, и, мне казалось, под сим подразумевалось не что иное, как моя собственная плоть, которую я осмелилась привести в библиотеку за таким пустяком, как взятие книги на месяц.

Поэтому я отдавала предпочтение другой гардеробщице – худой женщине неопределенного возраста, так же непрерывно курящей сигареты, как старуха вязала носки. Разница заключалась в том, что с сигаретой в руках обслужить клиента представлялось многим легче, нежели с незаконченным вязанием, и риск прожженной куртки казался мне меньшим ущербом, чем грудь, пронзенная спицей в один из наиболее неблагоприятных для старушки дней.

Сдав одежду, я направилась в зал.

Мне всегда нравился абонемент – здесь менее нервозная обстановка, нежели на 2 этаже, в читалке, где бегают люди, судорожно пытающиеся найти материал для диссертации, реферата или поджимающей сроками курсовой работы.

На абонементе народ степенный и благоразумный. Если книга на руках, нет нужды сидеть в холодном зале, дожидаясь, когда же человек с кажущейся противной прилежностью закончит свой труд и сдаст книгу на контроль.

К тому же посетители абонемента гораздо колоритнее и разнообразнее, чем наверху. Здесь не только бедолаги студенты, преподаватели и замученные очередным “срезом знаний” школьники – но и пенсионеры, домохозяйки, беременные женщины и просто праздношатающиеся. Потому я давно приучила себя отождествлять библиотеку и абонемент – дабы ассоциации, связанные с первой, были приятны и красочны.

3.

Выйдя из библиотеки, я торопливо зашагала в сторону остановки. С. Дали удобно устроился в сумке среди кошелька, пары перчаток и записной книжки, и я надеялась, что эта компания надоест ему позже, чем я выйду из троллейбуса.

Я ехала в набитой “10-ке” и предвкушала роскошь сегодняшнего вечера и нескольких других, на которые хватит моего Дали. Мечтания эти прервал голос, исходящий, казалось, из самого нутра троллейбуса. Мне показалось, сам троллейбус спрашивает:

— Девушка, который час?

С трудом вытащив руку из гущи тел, сумок и портфелей, я крикнула в никуда:

— Скоро полдень.

Мои мысли, словно на развилке, повернули совсем в другую сторону. Всех людей, по моему разумению, можно разделить на группы в зависимости от того, как они отвечают на вопрос: “Который час?”.

К первой группе относятся те, кто говорит: “15-ть минут 12-го”, когда на часах действительно 15-ть минут 12-го. Вторая группа отвечает: “11-ть часов 45-ть минут”, и тоже права. Ну а третья, немногочисленная группа, говорит: “Скоро 12-ть”, если минутная стрелка перевалила за 11:30, и “Начало 12-го”, когда она находится в первой половине циферблата.

Я отношусь к этой 3-ей категории и давно испытала на собственной шкуре, что в нее входят люди, которым жизнь ставит подножки и на которые фортуна точит зубы.

Как говорил мой бывший возлюбленный (а для людей 3-ей категории все возлюбленные очень быстро становятся бывшими, и это лишний раз доказывает изложенные мною доводы): “У таких, как ты, всегда два варианта настроения – плохо либо очень плохо, как и два варианта ответа на вопрос: “Сколько времени?” – либо “скоро полдень”, либо “только его начало”.

Вот так он считал, мой последний возлюбленный, возненавидевший мою вечную меланхолию и розовые очки, которые я наотрез отказывалась снимать. Эту фразу он подарил мне незадолго до того, как отбыть навсегда со статусом Бывшего. С тех пор прошло 3 месяца, и я по-прежнему одна, наедине со своей меланхолией, работой на местной радиостанции, позволяющей оплачивать квартиру, содержимое холодильника и трагедию собственного одиночества. Беда моя в том, что я не умею быть одна. Вернее, умею, но переживаю тяжело и мучительно. К сожалению, все мои поклонники были, подобно мне, меланхоликами, к тому же меланхоликами, не выносящими чужой грусти, мрачности и серьезности, а потому мы разбегались быстрее, чем между нами успевало вспыхнуть какое-либо чувство. Жизнерадостные же оптимисты шарахались от меня, как от лепрозория, да и я не испытывала нежных чувств и симпатии к их бьющей через край энергии. Сколько я себя помню, мои мечты создавали образ человека, подобного мне, живущего тем же, чем я, с которым совпадали бы поводы для веселья и грусти, и которые относились бы к пресловутой 3-ей категории. Услышав легенду про андрогинов, которые были разрублены мстительными богами на две половины и рассеяны по свету, я не переставала искать свою вторую половину. Знаете ли, есть такая песня:

	В провинциальном городке
	Был праздник, музыка звучала,
	Но вот в ликующей толпе
	Возник зловещий лик бродяги.
	Он шел, как будто бы один,
	Толпа его не замечала,
	И как-то странно на него
	Смотрели местные собаки...

Так вот, бродя по улицам своей провинции, я чувствовала себя подобным бродягой, но толпа никак не хотела расступаться, чтобы выдать мне моего двойника.

А посему я оставалась одна, и случайные возлюбленные, потенциальные Бывшие, лишь заставляли острее чувствовать ущербность собственной жизни и усиливали мечту – болезненную и отчаянную – встретить Моего человека.

Человека 3-ей категории, такого же, как и я, андрогина.

4.

Остаток дня выдался на редкость отвратительным. В студии было холодно, у звукооператора Кости барахлил звук, микрофоны то и дело падали, с противным шмяканьем касаясь стола паралоновыми носами, радиослушатели (“дорогие радиослушатели, мы с нетерпением ждем ваших звонков и ваших вопросов”) нагло перли в эфир и задавали моему гостю – директору городского цирка – наиглупейшие вопросы.

Тяжело поднимаясь по лестнице на 4-ый этаж, я грезила о тепле квартиры, крепком кофе, Сальвадоре Дали и тишине, необходимой для реабилитации расстроенных нервов. Но уже минуя пролет 3-го этажа, я поняла, что главное из вышеперечисленного, а именно – тишина, приказала долго жить, почив под каскадом дискотечной музыки из квартиры моего соседа.

Я живу в обычном 5-этажном доме а-ля панельное чудище, относящееся к архитектурному стилю “коробка”. На площадке моя берлога занимает место “золотой середины”: справа в двух комнатах живет старичок, которого за два года моего проживания я видела один-два раза (он редко выходит и, кажется, серьезно болен), а в трехкомнатных хоромах слева ведет полупраздное, но вечно праздничное существование приятный внешне и неизученный мною из-за отсутствия такого желания паренек, относящийся, наверное, к полумифической 4-ой категории весельчаков, на вопрос: “Сколько времени?” отвечающей: “Мало, чтобы покорить мир, но достаточно, чтобы как следует напиться”.

Наше знакомство случилось в день, когда я закончила перевозить в квартиру последнюю партию вещей. Представившись С.Д. (“Сергей Дмитриевич! Это я”), это любопытное создание, выглянувшее из квартиры на стук то и дело роняемых мною пакетов, оказало мне посильную помощь, чем умудрилось мне даже понравиться.

— Что у вас там? – кивнул С.Д. на один из чемоданов.

— Расчлененные трупы, – пошутила я, не зная, в какой кошмар превратится эта фраза с течением времени.

С.Д. хмыкнул и поинтересовался, не уважаю ли я громкую музыку в ночное время, гостей и шумные застолья.

— Нет, нет, что вы! – запротестовала я.

— А жаль, – широко улыбнулся С.Д., – соседи меня достали: “Сделай потише, прекрати гульбу, дай спокойно поспать...”. Я думал, хоть вы окажете понимание и поддержку, а оказывается, я приобрел еще одного врага.

Смысл его монолога я поняла к вечеру, когда, уставшая от переезда, тщетно пыталась уснуть под звуки тяжелейшего рока.

— У-у, сволочь, – бормотала я, ворочаясь в постели и совершенно изгнав из памяти первое благоприятное впечатление от С.Д.

В дальнейшем мы часто сталкивались на улице, у подъезда, на лестнице, реже – в городе.

— Привет, – говорил при встрече С.Д., – а я на ужин собираюсь холодец приготовить. Не одолжишь парочку расчлененных трупов?

Это была его любимая шутка, которую он без устали повторял, меняя лишь первую часть фразы: холодец сменяли зразы, зразы – бифштекс, бифштекс – мясо по-французски.

Сначала я отшучивалась, отвечая: “Морг всего в остановке отсюда”, “Уже всех съела”, “Пост нынче, презренный еретик”, но после моя меланхолия взяла верх, и я ответила грубостью, которая с тех пор и стала неизменным свидетелем моих бесед с С.Д. Он не обижался, отвешивал галантный поклон и удалялся, а вечером стены вновь сотрясала громоподобная музыка, и иногда С.Д. являлся ко мне, чтобы пригласить на вечеринку. В таких случаях я либо не подходила к двери, либо распахивала ее, высказывая все, что думаю по этому поводу, и снова захлопывала.

Словом, особой приязни к С.Д. я не испытывала.

... Так вот, дотащив свое бедное, задерганное работой и общественным транспортом тело до дверей собственной квартиры и роясь в сумке в поисках ключа, я проклинала С.Д. всеми ругательствами мира.

Однако, приняв горячую ванну и кофе такой же температуры, я и мое настроение пришли к взаимопониманию. Я открыла книгу Дали и отметила, какая она зачитанная, разбухшая от чужих рук, со склеенными чем-то жирным страницами и разорванной до середины обложкой. Странно, но это не вызывало отвращения.

Книга захватывала. Гений в творчестве оставался гением в жизни. Прочитав: “...Ко мне с визитом заявились два господина, оба инженеры по профессии и идиоты по образу мыслей”, я долго и от души смеялась, а затем моя рука потянулась к ручке и блокноту, чтобы оставить эту фразу себе на память, в то будущее, когда “Дневник” С. Дали, возвращенный библиотеке, будет гулять по другим рукам.

За стеной бушевала вечеринка С.Д., но отзвуки ее едва долетали до того места книги, где Дали говорил: “В июле – ни женщин, ни улиток” – каждый год в июле Дали посылал Пикассо открытку с напоминанием об этой поговорке. Зачем он это делал, я не имела ни малейшего понятия, как не имел его и тот читатель, опередивший меня, который написал на полях: “Странно, но в июле есть и те, и другие!”.

Именно в этот момент я и обратила внимание на то, что в других местах, на иных страницах, имеются пометки, оставленные кем-то. Некоторые фразы, а то и целые абзацы, были подчеркнуты мягким карандашом, поля сопровождали восклицательные знаки и другие непонятные символы, изредка попадались слова: “Пожалуй, что и так”, “Странно”, “Ну, Дали, старый лис!” и другие.

Я улыбнулась, производя очередную выписку в свой блокнот. Тот, другой читатель, по сути, делал то же, только в самой книге. К тому же (я взглянула на свои записи и его пометки), наши предпочтения совпадали с поразительной точностью. Одни и те же шедевры Дали западали нам в души.

Я продолжала чтение, и чем глубже погружалась в жизнь гения, тем более меня смущало единство взглядов – моих и таинственного предшественника. В этой похожести чудился какой-то рок, замысел старушки судьбы. С гулко бьющимся сердцем я пролистала несколько страниц вперед: что за бред! И там были помечены фразы, добравшись до которых, я непременно переносила их в собственный блокнот.

“Возможно ли подобное? – думала я. – Я и чужой человек, взяв одну и ту же книгу, в разное время, тем не менее заинтересовываются одними и теми же эпизодами, соглашаются с одними и теми же высказываниями, наслаждаются одними и теми же репродукциями...”

Репродукции.

Загадочный Некто обозначил их странными плюсиками. Заинтересовавшись еще больше, я медленно листала страницы, внимательно вглядываясь в миры, порожденные гением художника. Одна картина поразила меня больше остальных. Она называлась “Атавистические остатки дождя” – и долго я, очарованная собственным воображением и рожденными ею фантазиями, не могла вернуться назад, в комнату, разбавленную светом лампы и шумом за стеной. А когда наконец я пришла в себя, я увидела...

Над репродукцией красовалось множество плюсиков. Я насчитала пятнадцать.

Пробежав по всем картинам, я видела пять, десять, двенадцать...

Пятнадцатью были отмечены лишь “Атавистические остатки дождя”.

Это была любимая картина Чужого.

“Постой, – сказала я, – почему же чужой? Судя по всему, на сегодняшний день это самый близкий мне по настроению человек. Но что знаю я о нем? Имя? Даже имени...”

На последней странице пометки заканчивались замысловатой закорючкой, а ниже были выведены два слова: “Джин. Джин”.

Неясно, что хотел сказать этим мой незримый собеседник, но с тех пор я называла его не иначе, как Джин-Джин.

... Вскоре это имя прочно срослось с моим представлением об этом человеке, и если бы кто-нибудь открыл мне его настоящее имя, я бы просто не придала этому значения.

5.

Шло время. Я потеряла счет дням, потеряла счет книгам. В библиотеке меня узнавали, сдержанно кивали и не удивлялись, что, получив книги и пролистав их, я нервно улыбалась и спешила уйти – уйти, чтобы остаться наедине с Джин-Джином.

Я забыла дорогу в букинистическую лавочку, в которой раньше так любила бывать, и однажды, вытирая пыль с книжных полок в собственной квартире, я вдруг задумалась, когда же в последний раз пополняла свою библиотеку новыми экземплярами. Да, я сбилась со счета. Раньше каждую неделю я неизменно посещала ту самую лавочку – роясь в потрепанных корешках, находила какую-нибудь ценную книгу за смехотворную цену. Люди испуганно избавлялись от Достоевского, Гоголя, Чехова и Шмелева. И, выудив из недр стеллажей какую-либо диковину вроде Марка Твена – “Письма с Земли” – я платила в кассу жалкие шесть рублей за несколько вечеров удовольствия и восторга.

Но все изменилось.

Задумавшись, я стояла у книжного шкафа, – тряпка лежала на нижней полке возле полного собрания сочинений Д. Стейнбека – и медленно понимала, чем вызвано теперешнее мое равнодушие к книгам из магазинов, и даже к тем из них, которые ожидали своих покупателей в букинистической лавке.

Там не было пометок Джин-Джина.

В них не было самого Джин-Джина.

И, осознав свою зависимость – теперь уже полную и, казалось, бесповоротную, я думала, что не так уж неправ был Сосан, когда говорил:

... Не привязывайся ни к чему,

Не привязывайся, не привязывайся, не привязывайся.

Не привязывайся ни к чему.

И даже там, где уже не к чему привязываться,

Не привязывайся ни к чему.

Я привязалась. Сокращенные до трудночитаемости – всем, кроме меня, – пометки Джин-Джина стали наркотиком, “наркотиком для одинокой особы”, – как иногда грустно шутила я в те минуты, когда дурман рассеивался и я могла рассуждать здраво. Но таких минут было немного. Иногда мне казалось, что я становлюсь просто тенью.

Тенью тени.

Тенью Джин-Джина.

Моя жизнь превращалась в кошмар. Я винила в этом себя и Джин-Джина, но уже не могла не думать о нем, кружа поздним вечером по комнате и собирая в целое обрывки своих мыслей.

Перед моими глазами возникал Джин-Джин – неясный образ, к которому я не могла примерить ни одного человека.

Джин-Джин платит ежегодный взнос за пользование Центральной библиотекой. Джин-Джин ищет в каталоге книгу, которая вскоре покроется карандашными набросками, притягивающими меня больше, чем сюжетная линия самого произведения. Джин-Джин размышляет, и это то же, что спустя некоторое время подумаю я, взяв в руки ту же самую книгу. Джин-Джин...

Иногда я задумывалась над тем, не убедила ли я себя сама в том, что наши с Джин-Джином мысли похожи друг на друга, как пальцы обеих рук. “Быть может, – убеждала я себя, – заметив это совпадение один раз, в случае с Дали, и придав этому болезненное, не по ситуации острое значение, вызванное усталостью, одиночеством и собственной никомуненужностью, я принялась искать подобное сходство и дальше, убедив себя в том, что его мысли – это мои мысли. Да, так оно и было, так оно и есть, только и всего!”

Но проверить себя мне не удавалось, и меня уносило течение собственного сумасшествия, в водах которого отражения моей души и души Джин-Джина – полностью совпадали, и в своих горячечных, скомканных снах я видела себя и Джин-Джина одним целым – неким андрогином, блуждающим по закоулкам сюжетных линий миллионов прочитанных нами книг.

Я возвращалась из студии вымотанная и раздраженная – не от избытка работы, а от вынужденного общения с людьми, прежде считавшимися друзьями, а ныне напрягающими и утомляющими: пустыми разговорами, непонятными мне мечтаниями, своим присутствием. Я возвращалась в свой дом, в свое одиночество, и долго смотрела за окно, пытаясь уловить за ним какое-то движение и вспомнить, что это – город мой и Джин-Джина, и когда-нибудь мы обязательно встретимся и, возможно, провидение укажет нам друг на друга.

А пока... пока у меня была масса времени, чтобы подготовиться к этой встрече. Времени, которое я тратила на бесполезные мысли о бесполезных вещах.

Например, однажды мне пришло в голову, что по улицам ходят люди, которые будут жить после меня. Раньше я об этом совсем не задумывалась, а тут словно нарочно вгрызлась червяком эта мысль и не отпускала меня много дней, пока я не подумала: “Есть те, которые останутся жить... без меня. Но это не будет Джин-Джин. Потому что мы умрем в один день”.

Иногда мне казалось, что я схожу с ума, совершенно отрываясь от окружающей меня действительности. Я создавала иллюзии, которые в свою очередь рисовали совсем другую жизнь – где есть место такому же необычайному, как существование Джин-Джина и то, что мы, руководствуясь непонятным наитием, берем на абонементе одни и те же книги, и Джин-Джин каждый раз успевает меня опередить. Да, Джин-Джин бежал впереди меня и оставлял после себя книги, которые я хотела прочитать, и мысли, которые я могла подумать.

“Если он думает, что взлетает вверх, а я одновременно с ним думаю, что вижу, как он взлетает, значит, это действительно происходит”, – читала я в романе Д. Оруэлла “1984”. Фраза была подчеркнута Джин-Джином.

“Там остров могил молчаливый, там также могилы моей юности. Туда отнесу я вечно зеленый венок жизни”, – читала я в “Так говорил Заратустра” Ф. Ницше. Джин-Джин оставил после этой строки слово: “Страшно”. И мне было страшно вместе с ним.

“Физическая трагедия волнует нас лишь тогда, когда нам открывают ее духовный смысл”, – читала я в рассказе “Пилот и стихии” А. де Сент-Экзюпери. Джин-Джин нарисовал напротив на полях жирный восклицательный знак. И мысленно я обводила его, делая еще толще, еще жирнее.

Всюду, всюду пометки, значки, галочки, краткие комментарии, отдельные слова, емкие и понятные, везде мягкий карандаш, направленный Джин-Джином. Везде Джин-Джин.

Иногда утром я просыпалась с мыслью, что моя жизнь в последние месяцы – книжный бред, и тогда я с улыбкой говорила в зеркало: “Ты похожа на глупую кошку”. Но утро неумолимо перетекало в день, а день своей обыденностью безжалостно убивал во мне зачатки этого редкого юмора. А за днем следовал вечер, а за вечером – ночь.

И открывалась бездна, полная страха и тьмы, и смутного ожидания... и снова тьмы.

6.

В библиотеке был полный аншлаг, ничего не попишешь – суббота! Иногда истинное удовольствие доставляет зрелище лиц, жаждущих новых знаний и ощущений. Вот женщина – с энтузиазмом роется в груде наваленных на столе книг. С пренебрежением отбрасывает Стейнбека, откладывает в сторону Дюма, отшвыривает Кинга (его ловит на лету девочка с выкрашенной в розовое челкой) и наконец выуживает роман С. Шелдона, с вожделением смотря на него и проталкиваясь затем на контроль. Или парень – прыщеватый и оттого стеснительный перебирает сборники научной фантастики, шепча: “Читал... читал... не читал!” – и на миг глаза его вспыхивают лучезарным светом, и стеснительность исчезает, уступая место живому непосредственному восторгу. Бабуля несет несколько книг Марининой, дедуля – “Сроку давности не подлежит” – страшную книгу по материалам Нюрнбергского процесса.

Внезапно среди лиц и спин, каталогов и стеллажей вижу знакомое лицо. Не сразу соображаю, что последнее является достоянием моего непутевого соседа – очень уж непривычно лицезреть его в обществе матерых читателей. Вовремя не отворачиваюсь и не сдаю назад – С.Д. меня замечает и спрашивает про расчлененные трупы. На ужин у него, видите ли, антрекот. Очередь недоуменно смотрит на него, потом – на меня, и я медленно заливаюсь краской смущения и бессильной злости. Как ни в чем не бывало, С. Д. Получает свои книги и протискивается в сторону двери с явным намерением дождаться меня. Я мстительно усмехаюсь и, забрав “Лавку древностей” Ч. Диккенса, присаживаюсь в кресло у окна (по странной случайности пустующее) и с упоением читаю за страницей страницу. Изредка поглядываю на С.Д. и, кажется, вижу растерянность в его глазах. Некоторое время торжествую,но потом увлекаюсь романом, а вернее – пометками Джин-Джина на полях – и отбываю за пределы реальности – за пределы библиотечного зала, шума, гама, духоты и запаха старых книг. Очнувшись на 50-ой странице, потеряв счет времени, я заглядываю через спины впередистоящих и удивляюсь, что не обнаруживаю С.Д. Затем смотрю на часы и охаю. Лечу домой.

Дома – встреча с другом. Точнее будет сказать – со старым, еще с институтских времен, приятелем. Отношения дружбы – вещь куда более сложная. У меня есть несколько друзей с радиостанции (вернее, было, поправляю я себя... До того, как появился Джин-Джин и мое полузатворническое существование), но дружба наша длится в течение рабочей смены и прекращается с истечением последней. Дружба – это когда тебя понимают. В связи с этим, призрак Джин-Джин – мой единственный друг.

Приятель по имени Миша, как обычно, жалуется на жизнь и ест мой пирог. Мишина невеста не удовлетворяется статусом невесты и жаждет перейти в разряд замужних дам. Мишина мама наотрез отказывается понять Мишину невесту, а сам Миша усиленно страдает. Я слушаю, смотрю, как убывает пирог, и скучаю. Спрашиваю невпопад:

— Как ты думаешь, сможет корова выпить собственное молоко?

Миша грустнеет, пожимает плечами и собирается домой. Я заворачиваю ему остатки пирога и желаю, чтобы все в Мишиной жизни наладилось.

— Еще чего, – отвечает Миша и, гордый, уходит.

...На окна наползали сумерки – не по-зимнему синие и сопливые. Под фонарями танцевали тени – черные фонарные человечки. Незнакомая женщина высокого алкогольного содержания пыталась идти, падала и снова пыталась. Проходящий мимо мужчина участливо остановился, помог поднять свалившуюся с головы женщины норковую шапку, да так и ушел вместе с ней. Я отвернулась. За стеной ощущалось движение, называемое приготовлением- сдвигались столы, раздавался смех. С.Д. развивал бурную деятельность – его привычка активизироваться с наступлением темноты жила и здравствовала.

“Какой невыносимо грустный вечер”, – сказала я тому Джин-Джину, который находился под обложкой “Лавки древностей”.

“Как и многие другие”, – услужливо подсказала мне невымытая с прошлого вечера чашка.

Я отвернулась.

Спустя какое-то время в дверь позвонили – С.Д., поддерживая добрососедские отношения, пришел пригласить меня на вечеринку. Я, поддерживая недобрососедские отношения, не пошла открывать.

За другой стеной покашлял старик, словно доказывая, что он существует, и на некоторое время воцарилась тишина. Потом у С.Д. заиграла музыка, и, как ни странно, меня усыпила.

7.

Я читала. Читала. И везде между строк видела Джин-Джина. Его лицо представало смутным образом – черты его расплывались, видоизменяясь с каждой страницей, с каждой новой книгой. Отчетливо передо мной стояли только глаза, которые я узнавала: в них слишком много было от грусти, легкой иронии, смешения улыбки и тоски... слишком много от меня самой.

Однажды знакомая, работающая в редакции местной литературной газеты, дала прочитать мне рукопись одного из молодых, никому не известных авторов – это было за несколько месяцев до того, как чтение превратилось для меня в бесплодные, мученические поиски Джин-Джина. Рукопись называлась “Этюд о провинциальном городе”, и в ней рассказывалось о женщине, встретившей однажды на улице мужчину и полюбившей его. Городок ее был мал – обычная провинция, и со дня той встречи женщину не оставляла надежда вновь встретить мужчину, запомнившегося ей неизвестно чем: глазами, улыбкой или походкой, а может, особыми нотками в голосе. Ведь в провинциальном городе люди рано или поздно встречаются, не так ли? В магазинах, аптеках, на городских праздниках, в скверах, театрах и учреждениях. Неизвестный мужчина так полюбился женщине, что стал ее навязчивой идеей – женщина бродила по улицам городка и заглядывала в лица прохожих, ища свою любовь. Она не знала, что случайный встречный был всего лишь человеком, проездом остановившимся в городке на один вечер. И она искала, искала его, потеряв себя. Так в городке появился свой сумасшедший.

Рассказ так и не был опубликован – так случается часто. Вероятно, его автор был признан бесталанным дилетантом и получил рукопись по почте с вежливым отказом в сопроводительном письме.

Но с той минуты, когда сюжет рассказа всплыл на поверхность моей памяти, мне впервые стало по-настоящему страшно. Я представляла себя сумасшедшей, той, которая пугает встречных прохожих, пристально разглядывая их и ища черты Джин-Джина в их лицах. Меня пугала и волновала близость Джин-Джина: в провинциальном городке жители его действительно близки. Джин-Джин мог быть кем угодно – человеком, рукав которого задеваешь в троллейбусной давке, у которого спрашиваешь: “Который час?”, которому подсказываешь, как найти улицу Есенина, любопытный взгляд которого ловишь на углу, остановившись завязать шнурок на ботинке.

В один неудачный день я вышла из дома и увидела – весь город заполонили Джин-Джины: высокие и низкие, бородатые и чисто выбритые, аккуратно застегнутые на все пуговицы и идущие нараспашку, деловые и праздные, злые и благодушные, пропахшие потом и благоухающие мужской туалетной водой, в пальто и дубленках, курящие и некурящие, симпатичные и не очень, молодые и старые. Все они были Джин-Джином.

Все они могли быть им.

Я боялась оставаться дома – наедине с собой и своими мыслями. Это называется клаустрофобией.

Я боялась улиц и людных площадей. Это называется ситофобией.

Я боялась себя и всех. Наступающего марта, кашля по утрам, неизбежности рабочего дня – всего. Я считала, что у каждой повести должна быть своя развязка, ждала ее и – боялась.

8.

К весне возобновились приступы бронхита, и книги с ремарками Джин-Джина я читала в троллейбусе по дороге в поликлинику и на жестких кушетках больничных коридоров.

В один из унылых мартовских дней я ждала своей очереди, чтобы попасть за дверь с непонятной аббревиатурой “ФВД” (Исследование легких) и пыталась проникнуться страданиями леди Чаттерли из нашумевшего в свое время романа Лоренса. Поликлиника шумела, захлебывалась кашлем, сплевывала мокроты. Шаркающие шаги по коридору и скрип отворяющихся-закрывающихся дверей не давали мне понять суть мучений Констанции. В какой-то момент я поймала себя на том, что снова читаю не сам текст, а записки Джин-Джина, читаю отдельно, как самостоятельное произведение, и снова впала в хандру. Вскоре я вообще закрыла книгу, заложив страницу листком с данными анализа крови – своей крови – и устремила взгляд в пространство, ограниченное спинами и зелеными стенами. В большинстве своем спины были облачены в халаты и спортивные костюмы больных, пришедших сюда из стационара, но попадались и такие, как я – люди с воли, свободные, как полный микробов весенний ветер, одетые в обычную для марта одежду и утепленные по причине разносортных заболеваний.

Стало тоскливо. Приступы тоски случались со мной и раньше – в иных местах, при иных обстоятельствах, но этот, больничный, пропахший едким запахом эуфилина из кабинета ингаляций, сжал мою голову тисками невыносимой, почти физической боли. Захотелось вдруг вскочить с места и броситься, расталкивая больных и медсестер с ведрами использованной ваты и мензурок, к выходу – мимо аптечного киоска, мимо телефона-автомата, у которого выстроилась очередь тех, кто собирался сообщить родным и близким о состоянии своего здоровья и доставить тем самым лишние неприятности... Мимо лотка с пирожками и глазированными рыбками, мимо регистратуры, мимо кассы, мимо таблички с надписью “Тихо! Идет обследование!” – к влажному мартовскому воздуху, этому рассаднику вирусов и популярных в этом году туберкулезных палочек, к переполненным остановкам и злым троллейбусам, сплевывающим под ноги прохожим грязную мутную жижу.

И когда я, готовая встать, вскочить, вырваться из очереди сникших, безучастных, покорных людей, подняла глаза от пола – линолеумного пола со следами бесчисленных ног и колесиков от тележек – я встретилась взглядом с глазами старика.

Он сидел напротив и машинально сгибал-разгибал уголок папки со словами “История болезни. Пульмонология”, обведенными шариковой ручкой через обычный трафарет. И понимающе смотрел на меня.

Я обратила внимание на глаза старика – синие, – необычайный цвет среди серого мельтешения, и на никак не вязавшийся с ними остальной облик – потрепанного жизнью и болезнью человека.

Лицо старика показалось мне знакомым. Но, поскольку он никаким образом не выказывал признаков узнавания, то и я успокоилась и отбросила мысль о возможном знакомстве.

Тем не менее, я осталась на месте, а приступ тоски прошел так же внезапно, как начался. Неожиданно я поймала себя на мысли, что хочу начать разговор – разговор Ни-О-Чем, на любую тему, о хреновой погоде, болячках или подорожании лекарственных препаратов... о чем угодно... и хочу говорить об этом именно с ним – стариком напротив. Такого со мной прежде не случалось – я никогда не страдала излишней болтливостью и странной симпатией к посторонним, не имеющим ко мне ровно никакого отношения, людям.

Но в старике... чувствовалось в нем какое-то внутреннее достоинство.

Он смотрел на меня спокойно, словно ожидая, когда я начну разговор. И я начала. Начала нелепейшим вопросом, который давно меня интересовал, но мог показаться глупым и абсурдным Человеку С Улицы – так я в последнее время называла тех, кому нет до меня дела и до кого мне тоже, в сущности, такого дела нет. Я спросила:

— Вы, случайно, не знаете, куда они девают всю эту кровь после анализов?

Старик задумался. Бог тому свидетель – сколько раз я не задавала подобных вопросов, глупых, наивных (наивная чукотская девочка), в ответ на них Никто Никогда не Задумывался. Я видела насмешку, снисхождение, откровенный цинизм и даже жалость (глупая кошка), но быстрое движение глаз к потолку и в сторону, руку, потирающую участок шеи за ухом и перемещающийся к переносице – жест, который для многих и является признаком задумчивости, – я встречала впервые.

Потом старик наклонился ко мне, а я – к нему – таким образом мы перегородили весь проход – и шепнул:

— Да туда же, куда и мочу.

Я подумала. Вопроса относительно судьбы мочи не возникало – разумеется, от нее избавляются. Но кровь... Кровь должна циркулировать в теле, и уничтожать ее таким варварским способом – просто надругательство над природой.

— Но кровь... – сказала я, – должна же быть какая-то разница.

— Никакой разницы, милочка, – старик посмотрел внимательными синими глазами, – ведь чужая кровь – что моча.

И внезапно мне все стало понятно. Картины больничного коридора ожили и заговорили. Я видела людей, выходящих сперва из двери с табличкой “Процедурная” с двумя пустыми банками из-под майонеза, а затем их же – старика и юношу – почти ребенка, но доросшего до возраста взрослых поликлиник, выходящих из двери с табличкой “М” с теми же, но уже полными, банками. Старик держал свою ношу бережно – банка едва была наполнена на четверть. Смешно передвигаясь, он нес часть себя назад в процедурную – смотря под ноги и периодически озираясь по сторонам. И мне казалось, я знаю то же, что и он – если что-нибудь случится с этой банкой, – выскользнет из рук, пролив содержимое, – ему придется сидеть и ждать, сидеть и ждать, и пить отвратительное какао в буфете, пока старый, иссушенный временем и хворобой организм не сжалится, выдавая новую четверть для анализа. Юноша шел, почти бежал к процедурной, наполненная почти до краев банка создавала угрозу для окружающих. Мне хотелось отпрянуть, защищаясь руками от этой молодой жизнерадостности, от жидкости цвета солнечного, теплого янтаря,и сидеть так, пока двери кабинета не захлопнутся, скрывая ее в себе.

Еще я видела бабулю – древнюю старушонку, беспомощно разрабатывающую левую руку. Медсестричка, высунувшись из кабинета, равнодушно смотрела на нее и говорила:

— Работайте, работайте. Кровь совсем не хочет идти.

И несчастная старушка сжимала-разжимала пальцы в кулак, и с тоской смотрела на безымянный палец – крохотную ранку, оставленную стратификатором, из которой никак не хотела показываться холодная старушечья кровь.

Меня зазнобило. Он был прав, этот старик! В месте, подобном этому, кровь и моча – разница невеликая. Я огляделась по сторонам – старика уже не было, – скрылся за одной из многочисленных дверей (ФВД, ЭКГ, Процедурная), а я и не заметила.

У выхода мне показалось, что в очереди в гардероб мелькнуло лицо С.Д., и я с позорной поспешностью выбежала на улицу.

Возвращаясь домой на замызганной маршрутке и слушая по “Маяку” (радио-маньяку) сказку про репку, я думала, что в этот день со мной уже ничего из ряда вон выходящего случиться не может. Но я ошибалась.

У дверей подъезда дорогу мне перебежала белая кошка. Я всем всегда говорю, что не суеверна, потому что суеверна. Вот и сейчас – надежда на что-то хорошее и близкое всколыхнулась во мне с невиданной прежде силой.

9.

Был вечер – мартовский вечер, который сумерки, ложащиеся на дряблый снег, делают серым, убогим и унылым. Прочитанная книга – “Луна и грош” Моэма – лежала на тумбочке, и мне было страшно, страшно от той неопределенности, которую сулила встреча, скорая или не очень, с Джин-Джином. Я чувствовала свою непричастность к собственной жизни – уверовав в то, что Судьба уготовила мне участь воссоединения (когда-нибудь это должно было произойти) с моей второй половиной и уже внесла этот день в график дежурств по своим подопечным (а кем, как не подопечной, была я для Судьбы!) – я ощущала свою ненужность, пассивность, заключающуюся в слепом ожидании этой даты. Я стала детерминисткой и страдала от этого. Каким-то образом из моей жизни исчезла всякая неожиданность, любая случайность, и вся она была положена на то, чтобы в один прекрасный день встретить Джин-Джина. А если так, то любые знакомства, любые связи, любые авантюры, на которые я, быть может, еще была способна, становились лишь вехой, сиюминутностью, незначительностью, а значит, не могли изменить течения моей жизни и, таким образом, доставить мне удовольствие.

В который раз я подумала: “Не слишком ли дорогая цена?” – и не нашла, что ответить.

Я была никем – в мартовский вечер, навевающий скуку и грусть о чем-то безвозвратно утерянном.

Мартовский вечер – только один из череды прошедших и будущих, уготованных мне одиночеством.

А потому звонок в дверь и, как следствие этого, появление на пороге С.Д., я восприняла лишь как подтверждение собственных мыслей.

— Составишь нам компанию? – поинтересовался С.Д.

Музыку и топот более чем одной пары ног я услыхала еще с полчаса назад. Шум шел по нарастающей и мешал разобраться в последних строчках Джин-Джина, сопровождающих героя Моэма Стрикленда до самой его смерти. Но теперь книга лежала на тумбочке, а ненужная закладка – на книге, и я не видела объективных причин отказываться от приглашения. Что же касается субъективных... человеку, который не может разобраться в себе, не стоит копаться в других.

Я ничего не имела против С.Д. – он утомлял меня, вот и все. И, сознавая это, я приняла приглашение. Разве усталость – не лучшее средство от бессонницы, а общество – от одиночества?

...За столом сидело пять человек, со мной и С.Д. – семеро. Четверо юношей (все ровесники С.Д., а значит, и мои тоже – веселые, порывистые и отчего-то похожие друг на друга, как братья), и девушка – таких называют Свой Парень в Доску – по-мальчишечьи милая, резкая в движениях, с громким заливистым смехом – в ней не было ничего женственного, но я любовалась ею, сидя на кресле в углу и потягивая коктейль, приготовленный Лешей Зубовым.

— Это Леша Зубов, – сказал, знакомя нас, С.Д., – негодяй, каких мало, но специалист по напиткам. Приготовь девушке что-нибудь эдакое.

Зубов, расплывшись довольной улыбкой оттого, что его назвали “негодяем”, из чего я сделала вывод, что он таковым не является (ведь все негодяи терпеть не могут, когда им указывают на это, так же как добрых и щедрых людей смущает слово “альтруизм”), пробасил:

— А где же “Джин”? Где “Джин” и “Тоник”, черт подери?

И Лиза, Свой Парень в Доску, бежала за бутылками, трое парней танцевали, выбрасывая руки вверх, словно в каком-то восточном танце, а С.Д. стоял рядом и смотрел, как наполняет бокалы белая жидкость.

Все они казались мне смешными, симпатичными и другими. Я не чувствовала себя чужой, “занозой в пятой точке”, как любила говорить моя бабушка, но тем не менее была одинока – все происходящее воспринималось мною как действо на экране телевизора, и все они – четверо юношей, девушка и С.Д. – словно зная об этом, старательно выполняли свои роли – роли Юношей, Девушки и С.Д. – Хозяина Дома, Хозяина Волшебного Ящика.

И я понемногу пьянела, и одновременно пьянело изображение на “экране”: кто-то из одинаковых юношей прикорнул на диване, кто-то ушел на кухню – ставить чайник, С.Д. и Леша Зубов вяло спорили, историк ли Пикуль, а девушка Лиза, сидя за столом, методично допивала коктейльные изыски Зубова из всех бокалов попеременно.

Я захотела уйти, но что-то во мне разворачивало эту мысль спиной. Голос, который пьянице шепчет: “Займи, но выпей”, а женщине после застолья: “Вымой посуду”, звал меня на кухню.

Стоя перед раковиной с грязной тарелкой в руке, я подумала – а что, собственно, здесь делаю я, случайная гостья, и где та, что должна быть на моем месте – Свой Парень в Доску? Словно услышав мои мысли, на кухню зашел С.Д. Посмотрев на гору немытой посуды, на открытые банки с недоеденной консервацией, на вилку, воткнутую в щель стола, он крякнул, забрал у меня тарелку и увел обратно в комнату. Я незаметно прошмыгнула на свое место в углу, но острый глаз “негодяя” Зубова выловил меня из полумрака комнаты.

— К нам пожаловала сама мисс Тишина! – воскликнул он. – Кресло в углу и бокал в руке – бокал с моим коктейлем! Что само по себе уже льстит.

Ему очень понравилось это прозвище: “Мисс Тишина”. Он не раз смаковал его на протяжении всего вечера. Зашел разговор о холостяцких квартирах. Вернее, об их отличиях от нехолостяцких.

— Максимум пустых бутылок и минимум еды в холодильнике! – провозгласил Леша Зубов.

— Отсутствие салфеток, – добавила Лиза, вытирая о штанину одного из братьев-юношей липкие пальцы.

— А что скажет мисс Тишина?

— Туалетная бумага, – сказала я, взглянув на С.Д., – рулон прибит к стене за бачком. Знаете ли, неудобно.

Леша Зубов задумался, а когда понял, покраснел. Покраснел и С.Д. Я даже умилилась. Дети радуют, хотя и взрослые. Больше меня никто не трогал, позволяя напиваться в своем кресле в углу – лишь изредка чья-то рука выныривала из музыки и темноты и протягивала дольки апельсина.

... До квартиры меня провожал С.Д. На пороге он замешкался, затем сделал резкий шаг назад – и мне оставалось лишь удивиться, как в таком человеке могут уживаться одновременно застенчивость и наглость.

Заползая в постель, я думала, что немедленно навалится сон – пустой, со снами-мертвецами, убитыми алкоголем. Я ждала этот сон с час, после чего стрелка будильника, едва различимая в темноте, убедила меня в тщетности ожидания. Я слишком давно не пила так много, чтобы помнить особенность своего организма – меня ждало тяжелое бодрствование до утра и головная боль напоследок – спутница рассвета. Поднявшись, я дотащилась до окна – звезды, расцвеченные мартовскими заморозками, оккупировали полуночное небо. Как и всякий пьяный человек, я попыталась поговорить с ними.

— Эй, – сказала я, обращаясь к Полярной звезде, – могу я загадать желание?

И, как всякому пьяному человеку, звезда мне ответила:

— Я уже занята. Я – несвободная звезда. Тысячи тысяч человек загадывали на мне желания, и я истощилась абсолютно. Прости.

Тогда я нашла созвездие Андромеды.

— А ты, ты свободна? – спросила я одну из звезд.

— Нет, – сказала она, – я тоже занята. Я – чужая звезда.

Я обращалась к десяткам, а может, сотням звезд, но всегда слышала один и тот же ответ: “нет”, и эхо от него: “Нет-нет-нет”. Тогда в отчаянии, разбуженном алкоголем, я крикнула:

— Вы свободны! Все до одной! Вот мое желание!

И, чуть помедлив, едва ли не себе самой, шепнула:

— А раз свободны, то отчего бы вам не исполнить одно, крохотное желание? Пусть Джин-Джин найдет меня сам. Я устала.

... Сон все-таки пришел. Более похожий лицом на бред – в нем Леша Зубов кричал: “Несите “Джин”! “Джин” для мисс Тишины!”

К утру от сна-бреда осталось только одно слово:

“Джин-Джин-Джин”.

Джин-Джин.

10.

“Почему люди пьют? Почему люди пьют? Почему люди...”

Я заглянула в зеркало и сказала: “Здравствуй, глупая кошка”, затем разглядела собственное отражение и поправилась: “Здравствуй, головная боль”. Муки были невыносимые – я удивилась тому, что люди смогли в давние времена придумать название подобному состоянию. Похмелье – какое страшное слово, когда оно материализуется в твоей голове.

Моя аптечка изобиловала средствами от бронхита, желудочных спазмов и сердечно-сосудистых заболеваний. Наверное, при желании в ней можно было найти лекарства от свинки, поноса и золотухи, но только не старую добрую таблетку пенталгина. Наконец на дне ящика я нашарила завалявшуюся со времен Столетней войны розовую таблетку, чей порядком поблекший цвет навевал мысли о цитрамоне. Стараясь не глядеть на уродину, я проглотила её и поплелась назад в комнату.

Что-то, помимо боли, пульсировало в голове – какой-то вопрос или фраза, и когда я окончательно проснулась, я вспомнила сон и то, что от него осталось к утру: “Джин, Джин, Джин...”

Пробуя это слово на вкус, больше навевающий мысль о вкусе цитрамона, я наконец поняла. А когда поняла, набросила халат и тихонько вышла из квартиры.

Лестничная площадка была пуста и холодна – настоящий каменный мешок. Стараясь не поскользнуться на мокрых ступенях, я осторожно спустилась вниз, к пролету между четвертым и третьим этажами.

Они стояли здесь, хотя я надеялась, что это был просто сон. Они были здесь – выстроившиеся в ряд, пустые, со сбившимися наискось этикетками.

Бутылки “Джина”. Взяв одну в руки, я прочитала: “Джин. Горькая настойка”. И вспомнила “Дневник одного гения” Сальвадора Дали и два слова в конце, рожденные мягким карандашом: “Джин. Джин”. Джин-Джин. Повторяющееся два раза слово, скорее всего написанное в состоянии опьянения – так бывает, когда задумаешься о чем-либо и, глядя на близлежащий предмет, механически пишешь его название на бумаге, а бывает, несколько раз обводишь его в кружок, пририсовываешь глаза, нос, рожки. Почему я раньше не подумала об этом? Джин – всего лишь горькая настойка. Леша Зубов использует ее в качестве ингредиента своих хваленых коктейлей. Леша Зубов – приятель С.Д.

С.Д.

Наверху скрипнула дверь. Я повернулась, словно застигнутая на месте преступления. На лестнице с ведром в руке стоял мой сосед.

— О, привет! – сказал он, – а что ты здесь делаешь?

Я затравленно смотрела на него и вдруг увидела глаза. Глаза Джин-Джина. Я знала их цвет, знала их выражение, знала их глубину. Но С.Д.?

Не говоря ни слова, я взбежала по ступенькам мимо ничего не понимающего С.Д. и с шумом захлопнула дверь. И после поняла, что головная боль – ничто по сравнению с болью душевной. Я нашла своего Джин-Джина и теперь не знала, что с этим делать.

11.

Знает ли кто-нибудь, что это такое: после Комнаты Ужасов попасть в настоящий Ад? После искусственной темноты, тряпичных монстров и чертей с рожками из пластмассы, после стилизованной жаровни и Демона из папье-маше, игрушечных скелетов с глазницами, подсвеченными электролампой, и ручного Цербера, более походящего на овчарку соседа, окунуться в живую кипящую лаву, где огонь, крики и стоны – все настоящее?

Пессимисты говорят: “Никогда не бывает так плохо, чтобы потом не стало еще хуже”. Уж кто-кто, а пессимисты готовятся к адским мукам заранее. То ли говорить о жалких меланхоличных романтиках, которые в отблесках геенны огненной видят “нежный цвет заходящего солнца, каким оно бывает в конце лета при ясной погоде и за городом, не испорченным тле-творным влиянием цивилизации”. Каково? И эти романтики любуются заревом, растравляя душевные раны и лелея легкую печаль, пока языки пламени не коснутся наконец их губ, пальцев, волос. И тогда нет уж больше сентиментальности, – лишь боль, физическая боль и никаких мыслей.

Я придумала себе Джин-Джина – соломинку утопающего в омуте, имя которому Одиночество. Я придумала Джин-Джина и полюбила его. Весь парадокс заключался в том, что Джин-Джин был игрушечным, а моя любовь – реальной. Это мучило, заставляло страдать, но я знала, что игрушечный человек не может причинить зла моей любви – она оставалась такой, на какую я была способна своим бедным одиноким сердцем, и никто не стремился просверлить в нем дыры сомнения, уколоть ревностью или убить непониманием. Моя любовь дышала, жила, здравствовала. А Комната Ужасов, что существует в каждом из нас, изредка пугала ее ожиданием встречи, склеенным из картона и мозаичных фигурок, смутными поисками в туннелях своего фургончика и мрачными казематами со стенами, увешанными страницами прочитанных мною книг.

А потом Комната Ужасов закончилась дверью и, выйдя в нее, я очутилась в настоящем Аду. Ад тоже есть в каждом из нас – свой собственный, персональный Ад. В моем Аду любовь очутилась лицом к лицу со своим предметом и в ужасе закрыла глаза. Ей было жарко, трудно дышать, и к тому же ей казалось, что она ослепла.

...Повернувшись, чтобы убежать назад, в Комнату Ужасов, любовь обнаружила, что фургончик исчез. Там, где есть Ад, подобные фургончики неактуальны.

...Повернувшись, чтобы убежать назад, к Джин-Джину – незнакомому, и потому оставляющему веру в чудо, я обнаружила, что его нет – он умер, ибо там, где есть живые люди, призраки также неактуальны, как и фургончики. Джин-Джин исчез. Остался С.Д.

С.Д... Быть так близко и так далеко! Подумать только, это ему я стучала в стену ручкой от швабры – злющая фурия, требующая тишины и покоя. А теперь мне хотелось разбить, раскрошить эту стену – досадную преграду, пусть все той же ручкой от швабры. И по заведенному у всех романтиков и детей порядку встретиться, обняться и зажить долго и счастливо.

“...И взялись они за руки, и пошли по узкой тропинке, вьющейся меж полей с наливной рожью и головками ромашек, и ясное солнце сияло над их головами, и разрезали пронзительно чистое небо ласточки, и лишь теплая пыль поднималась струйкой за их симпатичными спинами...”

Вот так. Прелестно.

И в то же время я боялась. Циник в моей душе точил кухонный нож против романтика и приговаривал, что в Аду нет ворот: и сам он либо есть, либо его нет. А коли Ад, коли смертные муки, так и нечего искать несуществующие ворота, надеясь к тому же, что заперты они изнутри.

Шли дни, а циник все также стоял против романтика, и от их непосредственной близости внезапно, с полной неожиданностью для меня и для них, родился сангвиник. Вот он-то и позвонил однажды вечером в дверь С.Д.

12.

С.Д. открыл сразу.

— Я ненадолго, – пробормотала я.

— Давай-давай, заходи. Здесь жуткий сквозняк.

С.Д. запер дверь и провел на кухню. Там на плите что-то жарилось.

— Вот, – смущенно улыбнулся С.Д., – котлеты. Ты не принесла с собой парочку трупов? Нет? – он замялся, не наблюдая никакой реакции. – Есть будешь?

Я молчала. Мой сангвиник корчился в предсмертных муках. Снова заговорил С.Д.:

— Знаешь, – сказал он, – я давно хотел зайти к тебе, но все боялся... что ты снова не откроешь. Я ведь знал, что ты дома... когда приходил раньше.

— Да, – я отвернулась к окну.

Конец марта, а метель февральская.

— Я хотел зайти к тебе, чтобы поговорить. Сказать что-то глупое вроде того, что не так плох, как ты думаешь. Как кажется на самом деле. Сказать это, а потом как-то неловко добавить, словно между прочим, что люблю тебя и не знаю, как быть. А после посмотреть на тебя – вот так, – С.Д. заглянул мне в глаза, – и понять, следует мне уйти или же остаться.

— Джин-Джин, – позвала я.

С.Д. не шелохнулся.

— С.Д...

— Да?

— Я ведь затем и пришла, чтобы сказать... – я запнулась, и вдруг молчание мое рассосалось, как старая рана.

Я заговорила, и говорила долго, очень долго. Метель прекратилась, и воцарилось подобие солнца – солнца сквозь десятки стекол.

С.Д. слушал про Джин-Джина, слушал историю последних месяцев , историю любви и страха, одиночества и смутной надежды. Я рассказала про библиотеку и бутылки “Джина”, про заметки на полях, про андрогинов. А еще про то, что такое Ад в душе, и почему я наконец здесь.

Потом мы молчали, и я не знаю, как долго это длилось, но в конце концов С.Д. сказал:

— А ведь Джин-Джин – не я.

Отвернувшись от моей растерянности, он добавил:

— Пойдем, я отведу тебя к настоящему Джин-Джину.

13.

Таял апрель, а вместе с ним дни и куски старого снега. Две недели назад С.Д. привел меня в квартиру своего деда – две комнаты, сосед-ствующие с моей.

Лицо старика показалось мне знакомым.

— Вечер добрый, – приветствовал он нас и, обернувшись ко мне, продолжал: – А я вас узнал еще тогда, в поликлинике.

В один миг перед моими глазами пронеслись зеленые стены больницы, тяжелый запах, скрип тележек по скользкому линолеуму и голос: “Ведь чужая кровь – что моча”. И старик, к которому я почувствовала непонятную приязнь и которого сразу отметила в понурой толпе ожидающей очереди. А еще то, как мне стало легче после разговора с ним, и белую помоечную кошку, перебежавшую мне в тот день дорогу, и мои мысли при этом: “Все будет хорошо. Я встречу Джин-Джина”.

На столе я заметила книгу Ремарка “На Западном фронте без перемен” – роман, который читал старик и которую, возможно, по так и не раскрытой мною закономерности спустя какой-то срок читала бы я, жадно ища на ее полях следы Джин-Джина.

— Вот он, Джин-Джин, – сказал С.Д., – знакомьтесь.

У Джин-Джина оказалось благозвучное имя Иван Михайлович, я разглядела его глаза, землистого цвета лицо, изборожденное морщинами, и мелкую сеть голубых прожилок на щеках.

Я снова говорила, запинаясь и краснея, мне не хватало воздуха, но я знала, что должна выговориться, дабы избавиться от наваждения, прозванного Джин-Джином. Иван Михайлович слушал внимательно, изредка отворачиваясь, чтобы переждать приступ сухого пневмонического кашля (он на самом деле был серьезно болен, и этим объяснялась наша встреча в поликлинике и присутствие там же С.Д., которого я мельком видела у гардероба), а когда я закончила, обнял меня одной рукой за плечи и сказал только лишь:

— Деточка, деточка...

Провожая меня до дверей, С.Д. сказал:

— Ну вот, в твоей жизни не осталось никаких тайн. Все оказалось просто и прозаично. Не говори сейчас ничего. Потом. Как-нибудь я зайду к тебе, и ты либо откроешь мне дверь, либо останешься там, в квартире, а я пойму, что всё – прах и пепел, ничто и никогда.

Потом С.Д. коротко рассмеялся и добавил:

— Подумать только, мой любимый дед! Он болен, болен, и почти не выходит. И я носил ему книги из библиотеки, и горькую настойку из магазина, чтобы скрасить одиночество и доставить удовольствие. А он тем временем, не зная-не ведая, дарил грезы девушке, которую я люблю! Господи, как в пошлой дешевой мелодраме!

И, уже закрывая дверь, он взглянул на меня и прошептал:

— Бедная девочка! Вместо Маленького Принца получить Престарелого Короля!

...И этим вечером, и этой ночью, и в следующие дни, вечера и ночи в голове моей звучали слова: “Вместо Маленького Принца – Престарелый Король!”

Рис. Е.Нистратовой

Рис. Е.Нистратовой

Что ж, С.Д. был прав. Тысячу раз прав.

И вот уже апрель, и привычное течение жизни, не расцвеченное и не отягченное ничем сверхъестественным или таинственным. Я часто навещаю Ивана Михайловича, и мы долго беседуем по поводу прочитанного. Иван Михайлович пообещал мне не оставлять впредь пометок на полях и держит свое обещание, а я подарила ему блокнот. Теперь я учусь читать заново – легко и свободно, избавившись от гнета так похожих на мои, но все же чужих мыслей.

Иван Михайлович – чудесный старик. Теперь я часто беру для него книги в библиотеке и изредка соглашаюсь купить “Джин” – горькую настойку Ельского ликероводочного комбината.

Все вернулось на свои места, и только Ад в душе по-прежнему живет и разбрасывает огненные искры. Я любила Джин-Джина и наконец получила его. Я не могла понять лишь одного – при чем здесь С.Д.? Ведь я потянулась к нему, принимая за Джин-Джина, так почему же теперь он не уходит из моих мыслей?

Шло время.

Соседская кошка с пятого этажа принесла четверых котят – они исчезли прежде, чем кто-либо из жильцов успел пожаловаться на вонь и мяуканье.

Я взяла два лишних часа на работе – теперь помимо передачи “Встреча с...” я веду программу “По вашим заявкам”.

Два раза отключали горячую воду.

Три – электричество.

Апрель гильотинировали и возвели на трон май.

Из квартиры С.Д. все так же доносилась музыка.

Понимание пришло внезапно, и я поняла, какое это облегчение. Я любила С.Д. – вне всякой связи с Джин-Джином, вне собственных прежних мыслей и рассуждений. Никакой логики. Ничего рационального. Просто – любовь.

И когда я это осознала, то прикоснулась к шершавым обоям на разделяющей нас стене и тихо сказала: “Приходи”.

Я знала, что в жизни нет чудес и лирики – есть только обусловленные закономерности и проза в стиле реализма. Я знала это, но когда раздался звонок в дверь, истина стала заблуждением, а вопрос – ответом.

Звонок в дверь.

С.Д. знал, что я дома, а я знала, что открою, и, чтобы не мучить его, сбросила с ног тапки – без них быстрее бежать.

Просто любовь. Просто С.Д. Просто чудо распахнутой двери.

23 марта 2000 года

Оформление - Наумкин В.И.
Hosted by uCoz