Переулок 2, дом 3.
Юлия Осокина

ДЕВИАНТЫ*

(Окончание. Начало в № 2, 3)

... Я поставил точку и замер - ушёл в себя или ещё глубже, где с синего неба доносятся голоса:

- Красиво полетела.

- Да. К осадкам. Снежная будет в этом году зима.

- Пожалуй, что и Пантере её не вынести. Человек - он более неприхотлив, не так ли, Сын Мой?

- Возможно.

- Остановимся, стало быть, на людях?

- Хорошо, Отец, пусть будет по-твоему.


* Девианты - люди с поведением, отклоняющимся от общепринятого (прим. автора).

. . .

Я засмеялся. Потом тщательно зачеркнул последние строчки, ещё и ещё. Густое чернильное пятно увенчало мой рассказ. Журнал "Воскресение" будет в восторге. Церковь предаст меня анафеме. Я неуверенно поднялся из-за стола и отключил машинку. Локтем задел пустую бутылку - она, не разбившись, упала на пол и закрутилась волчком.

- Укажи на меня, - заговорщицки прошептал я ей и пошёл в спальню.

За окном занимался рассвет. Он был голубым и неярким. Лёжа поверх одеяла, я попытался представить своего Иисуса - великого шутника.

- Шутник? - вслух спросил я и тут же замер от жуткого смеха, содрогнувшего потолок.

Смех этот был безудержным и безумным, он исходил сверху и не был похож на человеческий. Я зевнул, затем перевернулся в постели и натянул на голову подушку. Смеялся сосед с девятого этажа, который опять с утра нализался в стельку. Но скажу откровенно, в какой-то момент я подумал, что это сам Бог.

Бог - шутник.

4.

Я открыл глаза. Стрелка часов продвигалась к девяти. Странно, я проспал всего три часа, а казалось - много дольше. Кажется, я даже успел посмотреть какой-то чудовищный сон. Умывшись и выпив кофе, я вышел на улицу. Сложенный вчетверо рассказ лежал в кармане куртки. Я направлялся к Гроссманскому переулку. Несмотря на пошлый образ жизни и отвратительный вкус на предметы интерьера, одежду и женщин, Данила обладал исключительным нюхом на произведения литературы. Когда-то, будучи ещё зелёным студентом художественного училища, на одной из творческих вечеринок, проводимой редактором областной газеты, Данила услышал стихи молодого поэта, тогда никому не известного.

- Это настоящий талант, - серьёзно сказал мне Данила. - Он далеко пойдёт.

Поэт действительно прославился. А как только это произошло, слинял из нашего провинциального города. С тех пор Данила не раз ещё поражал меня своим необыкновенным чутьём: он критиковал мои статьи, и "папа" откладывал их в долгий ящик; одобрял - и статья выходила в ближайшем номере, а то занимала определённое место на конкурсе по данной теме, как это вышло с материалом про общество слепых. Данила был лучшим рецензентом из всех известных мне.

Дверь открыл совершенно голый молодой человек. Окинул меня взглядом с ног до головы, почесал затылок и скрылся за дверью комнаты. Я остановился в прихожей, не решаясь двинуться дальше - Данила был непредсказуем. На кухне послышалось какое-то движение, и оттуда с подносом в руках выплыл мой друг. Бутылка недорогого коньяка и четыре бокала донельзя лучше гармонировали с его полуобнажённым торсом. На Даниле были надеты лишь тренировочные штаны, закатанные до колен.

- Что это? - спросил я, показывая взглядом на комнату.

- А, это, - Данила горделиво задрал подбородок, - сошествие Христа на землю.

- Что-о?

- Пишу картину. Вот, полюбуйся.

Он распахнул дверь. Сцена, вероятно, предназначалась для пробуждения религиозных чувств. Посреди Данилиного ковра в позе какого-то библейского сюжета замерли уже знакомый мне парень и две девушки в прозрачных туниках, одна - постарше, другая - лет семнадцати, не больше.

Я отвёл Данилу в сторону и продемонстрировал результат ночной работы на шести с лишним листах.

- Понял, - он кинул вожделеющий взгляд в комнату и удалился на кухню, неся мой рассказ, словно плюющую кобру.

Я прошёл в комнату и сел на диван. Открыл бутылку коньяка и призывно зазвенел бокалами. Как я и предполагал, картина распалась. Парень - он представился Афанасием - отошёл с напитком в сторону и, повернувшись ко всем спиной, а вернее - голыми ягодицами, произвёл шумные глотательные движения. Девушки - Нина и Оля, - залихватски выпили свои порции и побежали в ванную - попудрить носик. Коньяк был мерзкий. Звёздочки на этикетке, вероятно, нарисовал кто-то от руки.

Я не заметил, как задремал. Меня разбудил Данила, хлопая по щекам моим же рассказом.

- Неси, - сказал он, - это должно пройти.

Когда я уходил, в прихожую выбежала Оля - та, что помоложе, и лично закрыла за мною дверь. При этом она так очаровательно улыбалась, что мне захотелось запить её улыбку минеральной водой. В это утро всё вокруг казалось мне пародией на самое себя.

Узнав по справочной адрес "Воскресения", я отправился на другой конец города. Редакция представляла собой вывернутого наизнанку ежа - снаружи толпились люди - переговаривались, курили, припарковывали машины, загружали грузовички печатной продукцией, матерились, кашляли в кулак, приветливо улыбались. Внутри царила тишина. По коридорам передвигались осторожно, плавно, как в замедленной киносъёмке. У столика с кипой старых номеров "Воскресения" стояли два молодых человека странного вида. Они были одеты в одинаковые костюмы и, как мне показалось, репетировали одновременное произнесение реплики. Фраза была сложной, с деепричастным оборотом. Пареньки мучились, давились ею, но настойчиво повторяли вновь и вновь. Кажется, она была родом из какого-то Евангелия.

Минуя дверь с надписью "Радиостанция "Волшебная флейта", я поднялся на второй этаж, где вручил рассказ ласковой женщине в синем костюме с фирменной карточкой на груди: "Журнал "Воскресение", старший рецензент отдела".

- К нам сейчас приносят очень много работ, - сказала она. - Надеюсь, вы понимаете, что рассчитывать на скорый результат было бы неразумно.

- Послушайте, - резко ответил я, - я могу забрать свой рассказ прямо сейчас. Эдуард Литвинов сказал мне, что вас интересуют темы религиозного содержания. Я принёс как раз такую. Разумеется, не для того, чтобы её откладывали в долгий ящик.

- Конечно, конечно, - женщина выглядела озадаченной, - раз Эдуард вас рекомендовал... нам нравятся его работы... резковаты немного... да. Хорошо, мы свяжемся с вами, как только...

- Телефон и паспортные данные - на обороте, - сказал я, - до встречи. Приятно было с вами пообщатьс.

- До свидания, - старший рецензент выглядела потерянной и сбитой с толку.

Мне стало её жаль, зато можно было не сомневаться, что мой рассказ попадёт в десятку первоочередных вместо того, чтобы покрываться вековой пылью в одной из картонных папок. Я имел опыт работы с рецензентами.

Возвращаясь назад, я вновь столкнулся с одинаково одетыми пареньками - красные и вспотевшие, они покидали кабинет и в один голос говорили: "... их к такой-то матери". Эта фраза удавалась им куда лучше первой.

У ЦУМа была настоящая давка - женщина с маленькой девочкой на руках рассказывала, как прошлой ночью произошло чудесное исцеление. К дочери, парализованной с двух лет, спустился Ангел и вылечил её. Девочка с готовностью скакала вокруг матери, танцевала, всем своим видом показывая плоды божественной благодати. Народ стоял молча, плакал от умиления или рассказывал стоящим рядом свою собственную историю. Таким образом, внутри большой толпы образовывались другие - поменьше, конкурирующие друг с другом красочностью повествования. Если им верить, в городе до недавнего времени жили одни немые, глухие, слепые и хромые.

В ЦУМе я купил сыра, несколько банок шпрот, полуфабрикаты говяжьих котлет и килограмм яблок.

Сойдя с автобуса, медленно направился к дому. В воздухе порхал редкий, почти незаметный снежок, добавляя грусти и грязи. Я прошёл мимо своего подъезда и позвонил в следующий. В квартире ь 166 жил Илья Тихонович. Странно, но мы считались почти друзьями из-за одного того, что я называл его по имени-отчеству. Есть две категории людей, к которым независимо от возраста обращаются только по имени. Первая категория - дворники. Сменив три места жительства, я узнал Мишу, Колю и Варю из местных ЖЭКов, ещё был знаком с Симой, Богданом и Сашкой, но так ни разу не встретил дворника Михаила Сергеевича или уборщицу Варвару Григорьевну.

Вторая категория - люди с физическими или психическими недостатками, как правило, тихие и одинокие, что не мешает им быть дворовой примечательностью. Таким был дурачок Гена из семнадцатого дома по ул. Октябрьской, таким был Фёдор - безногий калека, просивший милостыню в подземном переходе у рынка.

Илья Тихонович также был Ильёй. Так его называли соседи по лестничной клетке, участковый врач - добродушный Борис Моисеевич и все остальные, с кем ему приходилось сталкиваться. Несмотря на то, что Илья Тихонович приближался к возрасту семидесяти лет, был образован, умён и доброжелателен, а может быть, именно поэтому, он становился для всех просто Ильёй.

Дело в том, что Илья Тихонович был слепым. Он начал терять зрение лет пять назад и уже три года абсолютно не видел.

- Я оптимист, - говорил Илья Тихонович.

Он потерял многих друзей, вёл затворнический образ жизни, на улицу выходил редко и практически молился на Зою Витальевну - пятидесятилетнюю соседку, готовящую ему еду. Мне всегда казалось, что Зоя Витальевна имеет виды на однокомнатную квартиру Ильи Тихоновича, смежную с её двухкомнатной, но говорить об этом вслух не решался. Зоя Витальевна не нравилась мне ещё потому, что тоже называла Илью Тихоновича Ильёй. Несмотря на квартиру.

Я жарил на кухне котлеты, Илья Тихонович сидел рядом и спрашивал, что изменилось в городе и мире.

- Как я выгляжу? - Илья Тихонович посмотрел в мою сторону, но мимо меня.

- У вас цветущий вид, - сказал я и не солгал - Илья Тихонович действительно смотрелся молодцом.

- Тогда не понимаю. Зоя Витальевна в последнее время только и делает, что читает отрывки из Библии. На слух я даже узнал Второе Послание Петра. Поэтому и подумал, что дела неважные и Зоя Витальевна собирается сплести мне сандалии.

- Сейчас все только про это и говорят, - я отдёрнул руку от шипящей сковороды, - про смерть, появление на небе нескольких светил, "сумерках богов", сеющем гнев монахе - помните, из Нострадамуса? Закат мира - любимая тема для разговоров. Не нужно особенно напрягаться, чтобы понять, что большинство вокруг спятило на этой почве.

- Ну, ты-то рассуждаешь здраво.

- Это не так легко.

- Ты говоришь так, будто смертельно устал.

- Так и есть. Чувствую себя, как всякий человек, живущий в эпоху от Сотворения Мира до его Окончания. Они - все эти люди вокруг, - заставляют меня трепыхаться, чтить богов, которых не так давно выудили из засыпанной нафталином коробки, и встретить 2000-й год в полупомешанном состоянии. Ведь, вы знаете, блаженны нищие духом. Человечество собирается сделать абстрактного юродивого символом будущего года. А может, и века.

Мы в молчании ели котлеты. Я думал, что забыл купить хлеба. То, что думал Илья Тихонович, оставалось для меня тайной.

- Какое-то время, - вдруг сказал он, - я считал, что мне всё равно, что творится за стенами. Доживу тихо свой век, думал я, и исчезну, скроюсь под землёй. А там уже будь что будет, хоть гори оно синим пламенем. Но в последнее время начал понимать - нет, вовсе мне не безразлично это будущее. И если происходят катаклизмы, я отчего-то волнуюсь за их последствия, которые наступят примерно в то время, когда последний червяк будет давиться моими костями. Я выходил на улицу в октябре - теперь середина ноября. Меня беспокоит то, что случится в конце декабря. Здесь, в четырёх стенах, я изолирован от остальных. Мой барометр - Зоя Витальевна и ты. Зоя заходит чаще, и последние недели я следил, как в ней поднималась какая-то нездоровая волна. Это всё равно, что нарыв на пальце - он болит, беспокоит, наливается краснотой, распухает и прорывается гноем. Скажи, то, что происходит в городе, похоже на это?

- Да. Город покрыт нарывами. Главное то, что они дёргают слишком сладкой болью, и город не желает лечиться.

- Никита, ты знаешь, что самое страшное? Страшнее, чем быть слепым среди зрячих?

- Нет.

- Оставаться здоровым, когда вокруг сходят с ума. Когда я потерял зрение, думал, жизнь кончена. Но через полгода примирился с этим - погрузился в воспоминания, начал забавлять себя историями из собственной жизни, подводить итоги, несоразмерные слагаемым. Это занимает, не даёт пропасть. Я люблю поговорить вслух с самим собою, слушать голоса без тел, чувствовать прикосновения без пальцев. Но я никогда не сумел бы выжить, зная, что люди на улицах - не такие, как я. Что думают они по-другому, видят по-другому, готовятся совершить поступки, неадекватные моим представлениям. Это - настоящий ужас. Надеюсь, человечество не опустится до этого. Ты как считаешь?

- Нет, - ответил я и вспомнил девочку у ЦУМа, - конечно, нет.

У меня пропал аппетит.

- Расскажи, что там творится на улице? Какая погода?

- Погода хорошая, - сказал я, - падает первый снег. Деревья сгибаются под напором ветра, и кажется, они приготовились к огромному прыжку.

... Прыжку в декабрь.

5.

К концу первой недели декабря хлопьями повалил снег. До этого он появлялся периодически - слабый, нервный, готовый в любую минуту растаять в воздухе, теперь вырос до высшего атмосферного чина и мобилизовывал отдельные снежинки в рыхлые белые сугробы.

Мы сидели на кухне втроём: я, Данила и его друг Верный. Верный была его фамилия, предмет гордости и самовосхищения. На мой взгляд, фамилия служила не более чем способом идентификации Верного из большого количества других похожих на него бездельников - он жил тем, что столовался у добропорядочных людей и собирал мзду у старушек, торгующих семечками. Сегодня Верный обедал у Данилы и надеялся поужинать у меня. Невезение его заключалось в том, что я не считал себя добропорядочным.

- Не поверите, но мне предложили работу, - сказал Верный в расчёте на ужин.

- Не верим, - ответил я, и он взглянул на меня с укоризной.

- Верному все предлагают работу, вплоть до губернатора, - ухмыльнулся Данила, - на него даже заключают пари. Пока в проигрыше тот, кто сгоряча утверждал, что Верный купится на должность зам-руководителя молодежной партии ЛДПР. Не далее чем три дня назад он от неё отказался.

- Так то было вчера, - засопел Верный, - сегодня мне предоставили возможность гулять, пить и получать сто рублей в день.

- Натурщиком, что ли? - Данила с сомнением оглядел помятую физиономию Верного, - я бы и червонца не дал. К тому же не понимаю, кому могла понадобиться натура Шарикова.

- Какого ещё Шарикова? - чувствуя подвох, переспросил Верный. - Есть вакансия Деда Мороза на Центральную елку. Три часа работаешь, потом тебя сменяют, и так далее.

- Поздравляю тебя, Верный, ты становишься честным гражданином.

- А трудовая книжка Деду Морозу полагается? Чтобы, так сказать, легализовать доход?

- Какая трудовая книжка? Ты что? - закричал Верный. - Думаете, Елка - такое уж тёплое местечко? Да меня чуть ли не на коленях умоляли, чтобы я согласился! И не потому, что я Верный - звезда безработных, а потому, что на эту собачью работу никто не идёт! У Дома Культуры стоит толпа с транспарантами против Морозов и Снегурочек, или вы не видели? В Писании говорится: "Не сотвори себе идола". Ну а детишки в канун Нового года едва не молятся на деда Мороза. Вы бы посмотрели на этих митингующих - они же камнями забьют за раз плюнуть, если я появлюсь в костюме с мешком благотворительных подарков! Чудится мне, этот новый год все будут встречать перед образами в ризах! Господи, как я хочу есть, - Верный с ненавистью посмотрел на меня, - ... и выпить. Надраться хорошенько и отключиться от всей этой ерунды. Гудбай!

Он ушёл, хлопнув дверью.

Рис. Л.Асташиной
Рис. Л.Асташиной

- Верный совсем спятил, - с сожалением покачал головой Данила, - почему люди обязательно находят вещи, которыми впоследствии терзаются? Две трети человечества сейчас ревут в религиозном экстазе, остальные кладут в штаны от этого рёва или прыгают с мостов, раздираемые беспокойством за будущее планеты. Вчера прочитал в газете: только в нашем городе зарегистрировано пятьсот случаев самоубийства на религиозной почве. Три девочки выбросились из окна, написав в записке, чтобы похоронили их вместе на кладбище за Рождественской церковью. Какая-то сумасшедшая отравила всю семью. Помимо прочего расплодились маньяки, сатанисты, камикадзе из "Белого братства" и им подобные. Люди выходят на улицы, посещают церкви, пишут краской на стенах "ПРИДЁТ ЦАРСТВИЕ ТВОЁ", каждый второй - член религиозной общины. Некоторые затаились - ждут втихаря конца света, а если не дождутся, если мир и дальше покатится по наезженной тропинке, - высунут из потайных карманов чистые ладошки и скажут: "А мы не при чём! Это не мы натворили! Мы не писали статей в газеты, не участвовали в демонстрациях, не были членами организаций, не проповедовали, не расклеивали листовки. Это не мы-ы!" Вот чего я не могу понять, так это твою позицию, Никита. Со мной-то всё ясно - я живу одним днём, успеваю за этот день нарушить все мыслимые нормы и заповеди, я отъявленный грешник, которому не поможет ни спешное обращение в веру, ни страх перед неотвратимым. А ты? Пишешь рассказ, где Бог-экспериментатор натравливает людей друг на друга, дискредитируешь Иисуса Христа, представляешь человечество кучкой идиотов. При этом держишь нейтральную позицию, церковь не посещаешь, на лекции, где тусуются все эти лжепророки, не бегаешь, голову пеплом не посыпаешь. Жить, как я, ты тоже не умеешь. Я так думаю, тебе сейчас или лучше всех, или гаже не придумаешь. Я прав?

- Я думал, ты не склонен к монологам, Данила. Король Лир четырежды перевернулся в томе Шекспира - ты переплюнул его на триста метров.

- Увиливаешь, - спокойно заметил Данила.

- Увиливаю, - согласился я. - Знаешь, почему? Потому что эти разговоры приближают нас с тобой к той второй категории - ну, с чистыми ладошками. Сидят двое в освещённой кухне, думают свои светлые мысли. Я тебе расскажу притчу про лягушек. Упали две зелёные особи в горшок со сметаной, одна лапки сразу опустила и пошла ко дну, а вторая барахталась, барахталась, сбила ком масла, взобралась на него и выпрыгнула. Почувствовала себя героем дня, дала интервью по радио. А потом усталая, но довольная лягушенция поплелась домой, и по дороге её сбила машина. Рассказать, почему? Потому что она наплевала на свою судьбу, которая милостиво предоставила возможность умереть в свежей сметане. Но лягушка посчитала, что сможет Судьбу обмануть, а что в результате? В результате её мозги размазали по асфальту. Не нужно уподобляться этой лягушке. Не нужно суетиться - это похоже на бегство с корабля, который терпит крушение. Всё равно все бегут в море.

- Нет такой притчи, что ты плетёшь? - Данила даже подскочил на табуретке.

- Вот ты скажи, - продолжил я, - тебе не всё равно, где утонуть - в говне или патоке?

- Что-о? - глаза Данилы вылезли из орбит. - Да ты надо мной издеваешься!

- Нет, не издеваюсь. Просто показываю, к чему могут привести такие разговоры, какие ты затеваешь. Успокойся, я просто молол языком. Твоя лягушка жива-здорова, сидит себе в омуте, икает, нас нехорошо поминает. Люди с корабля бегут в шлюпки и тоже после этого живут долго и счастливо.

Данила долго смотрел на меня, потом начал хохотать.

- Да ты псих.

- Рад стараться.

Я вскипятил кофе. Мы выпили его, обжигаясь. Данила собрался домой и уже у дверей сказал:

- Нет, ты точно спятил. Тебе нужно развеяться. Обещай, что завтра пойдёшь со мной в "Звезду".

"Звезда" - ночной клуб, завсегдатаем которого с недавних времён сделался Данила. Кажется, с тех пор, как познакомился с двумя танцовщиками, похожими на Иисуса. Я терпеть не мог подобные заведения - что-то среднее между борделем и музеем, где выставляет себя напоказ городская богема.

- Обещаю.

Этот ответ Даниле не понравился, ибо он психологически уже настроился на длительные уговоры. Покачав головой, он удалился в сторону лифта.

- Не нравится мне всё это, - услышал я и закрыл дверь.

Потом лёг на диван в тёмной комнате и попытался представить, как учат все эти мудрёные книжки про медитации, что моё тело пронизывает светлый луч, несущий спокойствие. "Моя правая рука расслаблена, - припомнил я, - моя левая рука расслаблена, моим ногам тоже всё до фени, отдыхает голова, разглаживаются морщины, мозг работает в режиме автопилота. И лежу я - такой глупый, тёплый, посреди декабрьской сутолоки в исторический момент времени. Лежу, не пытаясь откопать под снегами корень зла, пью вместе со всеми настойки из этого корня, отказываюсь обсуждать, почему этот напиток так горчит. Иными словами, совершаю древний обычай умывания рук..."

Спустя два часа я почувствовал, что мне необходимо вырваться из квартиры, покинуть затхлую атмосферу собственных мыслей. Одеваясь, понял вдруг, насколько мало людей, к которым я сейчас могу пойти. Меня никто не ждал, и из них лишь единицы приняли бы меня с искренней радостью. Они всегда существуют - единицы избранных, единицы самых близких, но идёт время - и они отворачиваются своими остренькими носами или суммируются в десятки, двадцатки... толпы.

Потухший город под поздним снегом не был похож на дневной, с его тысячами ног, рук, глаз и глоток. Его голосовые связки перестроились на шёпот, очертания помутились, словно я смотрел на него сквозь сосульку. Город становился похожим на призрак из ретро-шлягера, на картинку из детской книжки издательства 80-ого года, на бабушкин рассказ. На что угодно, только не на город безумных идей и искажённых лиц. Я шёл и любил этот Город. В этот вечер он был моей единицей - той самой, что всегда рада встрече и угощает, чем может. И город угощал меня снегом, потчевал редкими фонарями, глухими проулками. Я вёл себя с ним как старинный приятель, спустя десяток лет забежавший на огонёк - сидел неловко на краю тротуара, несмело курил, словно вернувшись из детства, пинал пустую банку носком ботинка.

Конец света придумали люди, с тоской подумал я. Ох, и изобретатели же они! Золотой век канонизировать не сумели, Вечное Счастье занесли в Полное Собрание Научной Фантастики, в Бессмертие наловчились метать дротики болезней. Для Апокалипсиса же печатают свежие издания Нового Завета, создают Культ Смерти и в немереных количествах пожирают кагор - кровь Господню.

Когда я возвращался назад, дом встречал меня одним-единственным огнём - это был свет окна моей собственной кухни, который я забыл погасить.

Одурманенный снегом, как вином, я подумал, что этот свет встречает меня - только меня - Бога Квартиры №104, Хозяина и Создателя всего, что находится в ней - стульев, книжных полок и новых обоев в клеточку.

Мне, как Повелителю всего этого великолепия, для пущего веселья оставалось лишь погасить свет - и я сделал это, легко нажав кнопку выключателя. Как просто быть Богом одной отдельно взятой квартиры, подумал я, - незатейливый жест, и тьма по твоему желанию поглощает несколько десятков метров жилой площади.

Засыпал я мучительно. Мне мерещились тени - обитатели прошлого моей квартиры. Они садились на край подушки и делали её горячей и жёсткой. Даже будучи Богом, я ничего не мог с этим поделать. Прошлое всегда сильнее ныне живущих и бодрствующих богов. Закон времени, записанный в несуществующий учебник непройденной школьной программы. Дурной сон...

6.

Весь день 31 декабря я занимался тем, что по локти копался в своём недавнем прошлом - тех неделях, что проскочили мимо, как ребёнок по ледяной дорожке. Совсем недавно я понял, что считать прошлым даже день вчерашний - огромное облегчение для души, особенно если в этот вчерашний день ты дюже напакостил. "Ну, это когда было, - можно сказать всем и себе в отдельности, - дело прошлое..." И - всё. Совесть спокойна, душа - чиста, ты - в настоящем, и прозрачен, как слеза младенца.

23 декабря вышел номер "Воскресения" - я мог бы купаться в лучах славы, если бы умел плавать, я мог бы греться в них, но в конце декабря вредно стоять на ветру.

Первым гостем оказался Эдуард.

- Поздравляю, - сказал он и порыскал глазами в поисках убежища для фальши, - ты всё же последовал моему совету.

- Всегда следую дельным советам, - ответил я, и он скис ещё больше.

- Готовишь следующий?

- Конечно. Как ты правильно заметил, вечных ценностей вокруг - навалом. Нужно уметь ловко их использовать.

С каждой минутой Эдуард мрачнел. Я подумал, зачем он пришёл и почему не уходит.

- Дай мне денег, - вдруг сказал он.

- Что?

- Денег, - терпеливо повторил Эдуард. - У меня кончились деньги, для поиска вечных ценностей я стал плохо видеть, в машинке уже третью неделю торчит чистый лист. Близится Новый год, и что бы я раньше не говорил, в воздухе носится что-то нехорошее. Мне кажется, я нашёл выход - напиться в канун января, проспать самое страшное, если оно наступит. Коли нет - единственной расплатой будет жуткое похмелье. Но к нему - не привыкать. Дашь?

Эдуард был мне противен, но деньги я ему дал. Уж очень плохо он выглядел. Как мертвец, испугавшийся чёрной кошки. Лестное сравнение, не так ли? После выхода рассказа я стал кладезью лестных сравнений - моя расплата за то,что помочил ноги в пресловутых лучах славы.

После Эдуарда стали приходить знакомые, о которых я не слышал по пять, а то и более лет, вовсе неизвестные мне люди - им всем хотелось взглянуть на меня и поговорить. Я не был уверен, но подозревал, что всем им хотелось попасть на страницы моего следующего рассказа, - если, конечно, я успею завершить его до Конца Света, и тем самым наследить в истории. Поэтому мои посетители вели себя по меньшей мере экстравагантно - произносили речи, исполненные глубокого содержания, разыгрывали полных идиотов, блеяли и мычали. В своих лучших грезах они видели свое имя на страницах журнала, пусть даже рядом с эпитетами "полный дурак" или "никчемная личность". К четырем часам пополудни 25 декабря я не выдержал и спустил с лестницы очередного гостя, добрых пятнадцать минут распевающего у меня на кухне "Боже, царя храни". Покидая дом таким необычным способом, он выглядел довольным и счастливым, пребывая в уверенности, что теперь-то его увековечивание гарантировано, и, приземлившись на площадке нижнего этажа, помахал мне рукой, чтобы закрепить в памяти произведенное впечатление.

Наплыв посетителей продолжался неделю, после чего резко иссяк. Я невесело вспоминал, как поначалу мне отказывались выплатить гонорар за "Людей". Редакция вбила в голову, что накануне грандиозного события, именуемого Концом, авторы погнушаются требовать вознаграждения, ибо времени, отведенного на его растранжиривание, не остается. Я внес хаос в эти рассуждения и унес причитающуюся мне сумму. Умирать, будучи обладателем приличного состояния, предпочтительнее, чем банкротом.

Ближе к концу декабря возросла суматоха светлой братской любви. Атеисты проповедовали ее, поскольку не верили в Бога, верующие - по обратной причине. Поэтому святая братская любовь обладала удивительным колоритом и разночтением трактовок. Шалопаи вроде меня и Данилы оказались выброшенными из дилижанса, словно мешки с песком, облегчая кораблю путь наверх. Отстраняясь от нас, воздушный шар поднимался к облакам, чтобы пристать к Гавани Царя Небесного, а мы оставались на земле, дабы в скором времени подвергнуться геенне огненной. Крылья и фюзеляж дирижабля были испещрены отрывками из Евангелий, но снизу нам было видно, что днище его украшает забытая пассажирами реклама сигарет "Даллас".

Я рассматривал разбросанные по кровати снимки, переданные Наташей. Лица на них были старыми и молодыми, живыми и постными, красивыми и малопривлекательными, но над всеми ними довлела красная аура фанатизма. В одном конверте я нашел фотографии матери и ребенка, выполненные в формате 15х20. Над головкой малыша сияла изумрудная радуга, но местами в нее вползала ярко-красная аура матери. "Осталось ли в тебе хоть что-то от изумрудного теперь?" - подумал я, вглядываясь в глаза ребенка.

По радио продолжали передавать меланхоличные песнопения.

28 декабря на Зеленой площади жгли литературу, содержащую порнографию и призывы к насилию. По улицам города прокатились митинги солидарности.

Глядя в окно, я думал, что когда-то развращенность нравов считали причиной падения Римской империи, теперь же мир вот-вот рухнет под гнетом чистой братской любви. Было 30 декабря, и менять что-то было поздно и невозможно. Город болел. Это была болезнь без агонии, и ее симптомы протекали параллельно с повседневными делами. Зараженные инфекцией преждевременной смерти, люди продолжали работать. Ходили троллейбусы и трамваи, магазины отпускали товары, хлопали двери библиотек и парикмахерских. Горожане готовили привычные кушанья, читали занимательные книги, продолжали бриться и делать мелирование. Одновременно они посещали всевозможные лекции, ходили в церковь, раздавали ближним деньги, одежду и безделушки, целовали нищих у паперти, носили на пальцах кольца со словами "Боже, спаси и сохрани мя", устраивали семейные торжества с молитвой в начале и конце, устремляли взгляды к небу. И, готов поклясться, в эти минуты их глаза могли казаться голубыми и чистыми, если бы задолго до того не были серыми, карими и зелеными и не несли печати греховно прожитых лет.

... Отбросив воспоминания, я поднялся с кровати и пошел на кухню, чтобы выключить газ под праздничной сковородой. Я ожидал в гости Данилу, а он был большим любителем тушеного мяса. Ровно в девять раздался звонок.

- Привет, дружище, - Данила по-собачьи отряхнулся от снега, - можешь мне поверить, твоя дверь единственная, за которой в этом доме что-то готовят. Я поднимался пешком и смог уловить по пути лишь шорохи и стенания в квартирах. Запахи оптимизма, то есть тушеного мяса, присущи только тебе.

- Что ж, - ответил я, - мне впору открывать харчевню.

- Под названием "Последний обед", - пошутил Данила. - Я помою руки?

- Обычно ты этого не делаешь.

- Да, но сегодня, видишь ли, необычный день. Можно сказать, из ряда вон выходящий. Так что я, пожалуй, их все же вымою.

После ужина мы долго сидели молча, глядя, как в бокалах отражаются сотни маленьких люстр. Я вспоминал, бывал ли когда в этой квартире Новый год без елки. Данила подошел к окну.

- Смотри, - прошептал он.

- Вижу, - ответил я.

Окна всех близлежащих домов были темны. Квартал, да и весь город, - я в этом не сомневался, словно обесточили.

- Там двигаются, - сказал я. - Кто-то ходит в темноте, трогает занавески, возможно, возвращается к столу, чтобы перехватить рюмку-другую, и снова идет к окну. Волнуется, ждет, смотрит на небо. А небо вероломно черно, и пусто, и безлунно. Ничего не предвещая, оно напрягает.

Бежали минуты. Обычно в это время телефон разрывался от звонков, на лестничной площадке слышался гомон, а на улице стреляли петарды. Нынче тишина стала фавориткой праздника. Телефон ожил только раз. Звонила Полина. Она прочитала старое поздравление из числа тех, которыми обычно изобилуют новогодние открытки:

"Пусть Новый год под сказку леса
Тихонечко в твой дом войдет
И вместе с запахом еловым
Здоровья, счастья принесет".

Неожиданно я растрогался до слез. "Приходи сюда, ко мне, - попросил я, - мы проведем этот вечер втроем - ты, я и Данила" - "Мне бы очень хотелось, - ответила Полина, - но я не могу. Знаешь, мама... она так боится. Соседи в истерике. Я побуду дома"...

Положив трубку, я взглянул на Данилу. Он напряженно вглядывался в темноту двора. Несколько минут назад неизвестный выстрелил в наше окно из пробкового ружья, крикнув вдогонку: "Гасите свет, кретины!"

Святая братская любовь равняет всех под свою гребенку, подумал я. Свет мы выключать не стали, ожидая повторения инцидента, но снаружи было тихо. Телевизор показывал программу трехлетней давности.

- Итак, что же мы имеем? - подытожил Данила. - Свет горит в зале, прихожей, на кухне, и мы - изгнанники, раз...

- В туалете тоже горит. Ты забыл выключить. Два.

- Ты готов испохабить любую романтику. - Данила поморщился. - До полуночи - два часа, город уже научился не дышать, по телевизору транслируют слезную мелодраматическую чушь с элементами кары господней... Что еще?

- Мы трезвы, как монашки из монастыря Святого Ибрагима.

- А ведь верно! Верно, Никита Острый Глаз!

Данила растерянно пошарил по пустому бару и просиял, заметив под журнальным столиком бутылку "Царицы". Выпив, мы сели напротив окна.

- А знаешь, - сказал Данила, - во-он в том окне живет Илья Бис. Хохол. Теперь я могу признаться, что в 10 классе украл у него кроссовок. Бис явился на баскетбол в абсолютно новых фирменных кроссовках, в то время как у меня и многих были старые драные кеды. Мне это казалось черной несправедливостью, понимаешь? Мне было 16 лет. Конечно, Бис открыто не говорил: "Эй, поглядите, какие у меня классные кроссовки!", но он так часто присаживался на корточки и принимался их перешнуровывать, что невольно все взгляды обращались к нему...

- И что?

- Я, конечно, не мог их украсть. Носить их все равно не представлялось возможным. И тогда я... Тогда я выкинул один кроссовок. За трубу в раздевалке. Я знал, что там никто не будет искать. Так и вышло. Но потом... Потом мне все время казалось, что Бис смотрит на меня с ненавистью. Откуда ему было знать, что это я? Но он знал... А там, видишь, окна с краю? Это квартира Сашки Хлыста. Из-за него я попал в жуткую передрягу в 90 году. Он обменивал баксы на углу "Ист-банка", а я ему помогал. И надули мы как-то раз одного армянина...

- Что-то ты разболтался.

- Грубиян, - мгновенно отреагировал Данила, - моя болтовня не лишена правдивости и неплохо скрашивает тишину. К тому же, неплохо бы исповедаться, ты не находишь?

- Исповедью занимаются там, за темными окнами. При свете исповедь выглядит как краткое изложение биографии в вольном изложении. Причем самых ее неприглядных мест. Если уж на то пошло, почему бы тебе не вспомнить что-нибудь более интригующее? Например, как ты склонил к прелюбодеянию жену профессора Гендельсона? Ведь это тоже грех, и немалый.

- Да ну тебя...

Данила погрузился в кресло и расплылся в улыбке. На секунду мне показалось, что он зачмокает, но Данила сдержался.

- Ты мерзкое животное.

- Погоди с эпитетами. Они пригодятся, когда Всевышний, решая мою участь, призовет тебя в свидетели.

- А что, это возможно? - Данила вдруг заволновался.

- Не исключено.

- И что же, мне рассказывать, как ты вытаскивал из почтовых ящиков чужие письма, изучая манеру "современного изложения"? И про то, как однажды надел мой парадный костюм и вернул, весь залитый вином? Как подделывал печати на больничных листках?

- Да, мой друг, - лицемерно вздохнул я, - придется.

- Нет, - решил Данила, - я тебя не выдам.

- Ты же будешь под присягой, - напомнил я. - А Библия там, на Небе, наверняка большая-пребольшая...

- И все равно, не выдам, - упрямился Данила.

- А я говорю, выдашь. Даже Петр отрекся от Христа. Причем трижды.

- Не выдам!

- Выдашь.

- Нет!..

Глупейший из когда-либо существовавших между мной и Данилой спор, приятно разнообразивший холостяцкую ночь, прервал бой часов. Моя кукушка, как всегда медленно, словно идиотам, разъясняла, что настала полночь.

- Двенадцать... - удивленно сказал Данила.

Кукушка неторопливо, стараясь не хлопать дверцей, скрылась с глаз. Небо по-прежнему было черно и голо.

А потом в доме напротив загорелся свет, неяркий свет торшера. Вслед за ним пугливо и робко зажглось соседнее окно, и вмиг, как по сигналу, район засиял, как новогодняя елка. Пятнадцать минут прошло в томительном ожидании, пока кто-то наконец не запустил со своего балкона зеленую ракету, рассеивая по морозу едкий запах дыма. И снова все затихло, затаилось, забилось за стеклами квартир. Издалека донесся крик:

- Бля, люди! Выходите! Нас надули!

И сразу же после него радостное:

- Живем!!!

Ожили двери подъездов. Неловко, нескладно, люди выбирались из выхолощенных страхом домов. Запорошенные снегом ледяные дорожки вновь оказались раскатанными. Появились первые атрибуты Нового Года - санки, выхлопы шампанского и тонкие, но крепчавшие на ветру крики.

Мы стояли, замерев, у окна. Общий восторг оставил жилы холодными, а разум трезвым. Напиться мы так и не успели.

- Вот и все, - вымолвил Данила, - апокалипсис не состоялся.

- Да, - кивнул я, - но возможно, и нет.

Мы вышли на улицу, непривычно разнузданную и развеселую. Пьяный мужик стоял у стены дома и мочой выписывал на снегу чьи-то инициалы. Данила замедлил шаг и, догнав меня, проговорил:

- А мужик-то писал: "Отец, сын, св. Дух"...

- Немало же он для этого выпил...

И впервые за весь вечер Данила расхохотался жутким, захлебывающимся смехом.

На улицах появлялись женщины. Именно: настоящие женщины, а не мадонны, коих уже привычно было видеть в городе последние месяцы. Теперь эти женщины шли, распахнув шубки, и их коленки, измученные долгим заточением, выглядывали наружу, изредка плюхаясь в сугробы самым очаровательным образом.

- Ура! Ура! Ура! - в избытке чувств вопил кто-то.

- Лажа! Лажа! Это была самая большая в мире лажа, и все мы попались на крючок. Подумать только, я чуть было не вступил в братство... как его там... не помню...

- А я едва не принял постриг...

- Да ну?!

И приятели расхохотались. Слышалась перебранка и матерные слова, исчезнувшие было из лексикона.

- Ё..., твою мать, клал я на все, х..., да и только, чтоб ей пусто было! Нас б...ки надули...

В подворотне кто-то самозабвенно матерился, беззлобно и со смаком, будто пробуя давно забытое блюдо.

Дефицит Дедов Морозов восполнялся весельчаками-дилетантами, напялившими поверх курток махровые халаты и приладившими банные мочалки вместо бород. Мочалки то и дело отклеивались, повисая вдоль груди и обнажая подлинную личину хозяев, но те тут же водворяли их на прежнее место, плотнее накручивая на уши.

Город радовался и напивался. А, напиваясь, встречал рассвет нового века. Мы шли с Данилой по Гроссманскому переулку, первый раз трезвые утром 1 января. Улицы уже опустели, город спал, чтобы через пару часов окунуться в тягучее, вязкое похмелье.

Проводив Данилу и возвращаясь домой наикратчайшим путем через сквер, я увидел скорчившегося возле ели Деда Мороза. Он изрыгал остатки праздника на собственные валенки. Мешок для подарков стоял тут же, полный стеклотары, и в промежутках между спазмами Дед Мороз подслеповато щурился на него, словно прикидывая, сколько полных бутылок выйдет из имеющихся опорожненных.

Пройдя дальше, я остановился и запрокинул голову, сделав пару глубоких вдохов.

Мне казалось, в воздухе должна носиться свобода, но он был насыщен тревогой. Кто может поручиться в том, что знает, как она пахнет? Каждый нос чует свою тревогу. Снежная сырость и еловый дух, словно ошметки с подошвы минувшей ночи, просыпались на землю. Это была МОЯ тревога и, падая в сугробы, она делала снег черным...

7.

Я проснулся в 11 часов утра 1 января и еще с полчаса лежал, глядя в потолок. Смотреть в потолок - одно удовольствие, когда он весь в ржавых потеках. Соседи, что залили меня пять месяцев тому назад, превратили штукатурку в абстракционистскую картину, которая менялась по мере того, как пласты ее падали вниз, на пол.

В доме и на улице царила обычная послепраздничная тишина. Я потянулся к пульту телевизора и, не отрывая глаз от потолка, слушал обычную передачу новостей. Приятный голос ведущей говорил про ожидаемую на первой неделе января погоду, планируемый маскарад на улицах столицы, давал шутливые рецепты снадобий от похмельного синдрома. Голос обволакивал своей будничностью.

Судя по всему, новая эпоха начиналась лучше, чем заканчивалась старая. Двадцатый век уходил с арены тяжело, судорожно цепляясь за людскую глупость и непостоянство. Двадцатый век сочинял мифы о конечности мира, собственной неповторимости и значимости. Он пытался убедить, что за его спиной находится дорога в кипящую бездну, но скатился в нее прежде, чем век двадцать первый выстроил мост.

Ступив на этот мост с толпой современников и убаюканный его прочностью и безопасностью, я перевернулся в постели и потянулся к выключателю, скользнув взглядом по экрану телевизора. Студия была украшена дождиком и стеклянными шарами, во всю стену улыбался краснощекий Санта-Клаус. Однако в облике ведущей было что-то, никак не вязавшееся с ее спокойным, хорошо поставленным голосом: третья от воротника пуговица, застегнутая на четвертую петлю, излишек румян на щеках, безрадостный, апатичный взгляд. "Осадков не ожидается", - произносил голос, "Будут метели и снежные заносы", - возражали глаза. Я подошел к окну -во дворе неухоженными хлопьями валил снег. В этот миг я поверил не голосу ведущей, а ее взгляду. А это значило, что я поверил в апатию и безучастность.

Новый год и новый век, сошедшие на землю по сваленным в кучу прошлогодним календарям, так и не сумели начать новую эпоху. Пережив потрясение несостоявшегося чуда, люди медленно излечивались от святой братской любви. И, глядя на мир здоровыми глазами, ужасались его состоянию и впадали в отчаяние. Избегнув опасности Страшного суда, планета уронила веру. И теперь человечество удивлялось тому, как долго могло оно жить по законам, противным его природе. То есть по законам божьим. То есть по сценарию чистой братской любви. То есть превозмогая собственный эгоизм и корыстолюбие. И теперь мир проваливался в трясину меланхолии, как актер, осознавший бездарность и бесполезность пьесы. Не сумев открыть новую главу, двадцать первый век потек вяло, как в постскриптуме, норовя втиснуть в кавычки как можно больше событий.

Я шел по заснеженной улице, слишком медленно для бесцельной прогулки, слишком быстро для того, чтобы что-то постигнуть. Прохожие таким же искусственно выровненным шагом меняли свое пребывание на тротуарах, пустые церкви возвышались, словно надгробия минувшим неделям.

Женщина в желтой куртке и каракулевой шапочке в панике бегала меж пустых лотков центрального рынка. Она заглядывала за мусорные баки и обращалась к прохожим, но те в ответ пожимали плечами или просто проходили мимо.

- Молодой человек, - бросилась она ко мне, - вы не видели здесь нищенку, цыганку, в цветастой юбке с бахромой?

Я покачал головой.

- Ах, что же мне делать? - пальцы женщины в кожаных перчатках впились в виски, - что делать? Я отдала ей шубу, свою новую шубу из лисы, месяц тому назад. Тогда цыганка постоянно сидела здесь, у этого павильона. А теперь ее нет! Пропала моя шуба!

Вдруг успокоившись, женщина подняла на меня покрасневшие глаза:

- Конечно, я подарила ей эту шубу. Все так. Но это было тогда, когда все делали глупости. Кто же знал, что все останется, как было? Подумать только, я своими руками ее одела, - грязную оборванку с сальными волосами! И все вокруг кричали: "Святая женщина, благодетельница!" А сейчас? Святые вмиг превратились в глупцов.

- Извините, - сказал я.

- Но я найду ее! - крикнула вслед женщина. - Найду, и тогда посмотрим, кто кого! Я назову ее воровкой и верну свое, вот увидишь! Конец света придумали нищие, чтобы получить свой кусок, а Бога сочинили батюшки, чтобы не остаться без работы! А мы-то, мы-то... Слепцы...

Скучный, морозный январь монотонно считал прожитые дни. Дни были похожи один на другой, и, пересчитывая их, как овец, январь засыпал тяжким сном. Великая лень царила над городом. Закрывались магазины, в работающих заведениях удлинялось обеденное время и технические перерывы.

В транспорте и очередях замолкли разговоры, шутливые перебранки и дискуссии о текущей политической ситуации. На вопрос: "Который час?" или "Где находится улица Мичурина?" прохожие продолжали путь или отмахивались досадливым жестом, даже если часы находились на левом запястье, а на ул. Мичурина проживала их родная бабушка. Город очистился от афиш и листовок: часть погибла под порывистым зимним ветром, часть была сорвана и сожжена в новогоднюю ночь, часть уничтожили позже, - но это была самая малая часть, ибо люди тяготились даже столь нехитрым проявлением эмоций. Все эмоции были растранжирены в ноябре и декабре, и образовавшаяся брешь стала уютным убежищем для хандры и отчаяния.

На церкви Св. Петра и Павла зеленым распылителем расползлась краткая исповедь: "Да нету Его", и никто из тех, что простаивал очереди на причастие, не потрудился смыть надпись или выразить несогласие так любимой ранее демонстрацией. Бог умер в очередной раз.

8.

Дверной звонок отозвался музыкой Тома Барабаса.

- Привет, - Данила опустил свое обычное "дружище" и словно обдал меня ледяным холодом.

Квартира сияла чистотой: относительной в целом и абсолютной в сравнении с бардаком, привычным глазу. Сам Данила порхал по комнате в рубашке и галстуке.

- Ты куда-то собрался?

- Нет.

- Тогда что это? - я указал на его одеяние, обвел руками квартиру и ткнул пальцем в одного из чудовищ, вымытого и причесанного, что бросалось в глаза и без тщательного осмотра.

Данила подвел меня к столу, на котором лежал лист бумаги, а на бумаге - галочки.

- Видишь? - спросил он. - Ты уже пятый, кто задает мне этот вопрос на сегодняшний день. Отчего-то никто не верит, что я способен развиваться. Даже ты. А мне всего-то навсего все надоело. Надоело жить в помойке, питать слухи соседей, слушать вонь этих, - Данила мягко пнул кота, - писать картины, оплеванные спросом, все... Я решил - буду заниматься рекламой. Оформлять уличные стенды, витрины, да что Бог пошлет. Остепенюсь...

- Постой, - я схватил Данилу за накрахмаленное плечо, - а как же выставки? Вольная жизнь, твои шедевры? "Человек моря"? Твои прожекты? Азарт? Ты же рожден быть уличным художником, полуголодным, веселым и счастливым.

- Все остынет, забудется. Надо же когда-то пересмотреть собственную жизнь. Так почему не сейчас? Мне 28, я еще молод и гибок, способен создать семью и дать жизнь ребенку. Почему бы нет? Купить машину, скопить денег на поездку... ну, скажем, в Коста-Рику. Пить пиво, смотреть, как сын возится в песке, строит замки, замечать, как девчонки вздыхают, глядя на мой безымянный палец. Все еще возможно. Я понял это... сам не знаю как. Что-то нашло, эдакое болезненное состояние духа. Я сел вот здесь, на этот самый диван, вытащил из-под задницы вилку... И подумал, - до чего я докатился? Что делает в моей постели столовая вилка? Что делаю я в этой квартире, на этой свалке нужных и бесполезных вещей? Я не знал даже, где мое, а где чужое! Вот та сковорода, вспоминал я, явно не моя. Тогда чья же? И что делает у меня под столом? И отчего она такая жирная? Я ничего не знал! Потом я подумал, - а кто я? Что за птица, что за фигура? И фигура ли? И понял, что нет, - не фигура, не птица, а обыкновенное дерьмо. И вовсе я не талант, а простой, средней руки художник, пописывающий такие же средненькие работы. Но вот что главное, - я это вовремя понял! Я избавился от всего ненужного. Удивился, что потребовалось так мало времени...

- Чтобы ломать, много времени не требуется.

- Я не только сломал, но и выстроил! Теперь я совсем другой человек.

- Вижу.

- Ну же, порадуйся за меня! Никита, ты мой лучший друг и просто обязан сказать, что я прав!

- Скоро ты поймешь, что это не так.

- Да с чего ты взял, чудак?

- Иначе тебе не было бы нужно, чтобы я одобрил эти перемены. Значит, ты не совсем уверен, что поступаешь правильно.

- Нет же, нет! Ты просто удивлен и не можешь свыкнуться с моим новым... хм... лицом. Но это пройдет.

- Да? Возможно.

Я прошелся по комнате.

- Скажи, Данила, а где твои последние наброски?

- С Иисусом? Не помню. Выбросил, наверно. Впрочем, постой! Вот они.

- Можно мне взять их?

- Да пожалуйста! Но зачем?

- И сам не знаю. На память.

- Ты словно панихиду по мне справляешь. Очнись, я живой.

- Конечно.

Я заметил аккуратно висящий на плечиках халат Данилы, и отвратительное понимание чего-то начало разматывать в душе моток догадок. Уже в дверях я спросил:

- Скажи, Данила, ты веришь в Бога?

- В Бога? После всего, что случилось? Вернее, чего не случилось? Смеешься.

- А раньше? Разве раньше ты верил?

- Нет. То есть мне так казалось. Но теперь выходит, что верил, только подсознательно, в глубине. А что?

- Да так, нелепая мысль... До встречи, Данила.

- Пока.

Спускаясь с лестницы, я услышал тихое: "Пока, дружище!", и обернулся в надежде увидеть прежнего Данилу, в закатанных тренировочных штанах и в окружении орущих чудовищ. Но дверь оказалась закрытой.

Я бежал к дому, волоча в сумке полуфабрикаты и две буханки хлеба. Я звонил в дверь с коричневой обивкой. Когда она открылась, я увидел молодую женщину с банным полотенцем на голове. По прихожей ползал ребенок, разрывалось радио, а с кухни вился дух сытного обеда.

- Здравствуйте, - сказала женщина и вытерла руки о передник.

- Здравствуйте, - ответил я, - мне нужен Илья Тихонович.

- А, Илья, - протянула хозяйка, - так он у мамы. Соседняя квартира.

И дверь захлопнулась.

Зоя Витальевна была неприветлива.

- Болеет он, - бросила она мне, показывая дорогу в спальню, - хожу я за ним.

Илья Тихонович спал в душной комнатенке, где одновременно грели две батареи. Дышал он тяжело и медленно, и над кроватью темным балдахином висело ожидание конца. На цыпочках я вышел в коридор. Зоя Витальевна стояла, уперев руки в бока.

- А квартирку вы его ловко отхватили, - сказал я, прощаясь.

- Ступай, - сказала она, - как помрет, я дам знать.

- Я еще зайду.

- Ну заходи, заходи, да не больно части.

- До свидания.

- До свидания, а то и прощай.

"Человеческая подлость начала возрождаться, - подумал я, - так для чего же были нужны эти два месяца братской любви?"

Они определенно что-то да должны были означать. Может, они были посланы свыше. Для чего-то. Я посмотрел на небо. Жил ли там Бог? Жил ли он в нашем городе?

"А может..." - внезапно в голову пришла мысль. Нелепая, но... Я вернулся домой, достал лист белой бумаги и вставил в "Ивицу-М".

"... Бог дал человечеству моральные заповеди. Не прелюбодействуй, а то и не смотри на жену ближнего твоего с вожделением. Не клянись, а то и не преступи клятвы. Не противься злому, а то и подставь правую щеку на смену левой. Возлюби ближнего своего, а то и врага твоего. Каким судом судите, таким и судимы будете, а то и не судите вовсе. Много заповедей дал человечеству Бог. Кое-как, а пытались люди исполнять некоторые из них. Мучились совестью, если преступали мораль. Открыто и исподтишка крестились, мечтали и боялись жизни загробной. И все время смотрели на небо. Ждали знамения божьего. Дабы подтвердило, что правильно, хорошо поступаете, люди, трудитесь во славу Господню. Но Бог не любил чудеса. Более того, всячески избегал их как искушения сатанинского. А человечеству чудеса позарез были нужны. И Судного дня большинство из них ждало не как трагедии, а как утверждения собственной веры. Случись в двухтысячном году солнечное затмение, страшная буря, землятресения, потоп или огненный дождь, и наступила бы эра обновленной человеческой морали. Но ничего не произошло. Люди устали чтить мораль, данную тем, кто умер. Потихоньку отступая от нее, они видели, что санкции заставляют себя ждать, и еще более укреплялись во мнении, что автор заповедей канул в вечность. Подлость, сдерживаемая моралью, начала выползать наружу. В транспорте сидящие перестали уступать место пожилым и женщинам с детьми, стоящие перестали обращать на это внимание, а сами пожилые и женщины с детьми - требовать законного места. И так повсеместно. В труде, семье и быте. Мораль втоптали в грязь, и на этой благостной почве зацвел адюльтер. Что будет дальше - вот в чем вопрос..."

Я писал и писал, не отвлекаясь на крики за окном, - там били кого-то.

Когда статья была закончена, я устало откинулся на спинку стула. "Бесполезно, - подумал я, - ее никто не опубликует. Разве что..."

На следующий день я отнес статью в множительно-копировальный цех, а вечером позвонил Полине.

- Алло, - сказал я ей, - мне нужна твоя помощь.

Всю ночь мы расклеивали листовки. Это была трудоемкая работа, мы замерзали и бегали пить чай в круглосуточные кафе. К рассвету все было готово. Заборы, стены домов и стенды объявлений запестрели моими трудами. Но пустые глаза прохожих смотрели сквозь афиши, не замечая их. Курс уличных воззваний был пройден ими ещё в ноябре прошлого года, а с каждым веком человечество только и делало, что училось не повторять собственных ошибок, и вот в третьем тысячелетии овладело этим маневром окончательно и бесповоротно. Снег разъедал краску, ветер срывал основу. Спустя неделю мы с Полиной убедились, что от труда одной ночи не осталось ровным счетом ничего.

- Вот и все, - сказал я ей, - кто не хотел слышать, тот не услышал. Их примерно 99,8 человек.

- А я почувствовала себя как-будто спокойнее.

- В самом деле?

- Да. Мне кажется, чем порочнее станет человечество, чем больше возобладают в нем меркантильность, равнодушие, эгоизм и жестокость, тем выше вероятность, что Бог родится вновь. Ведь умер он как раз в дни братской любви.

- Ты действительно так считаешь?

- Да.

- Что же, постараемся внести свою лепту непорядочности в общую кучу. Вот ты, например, что собираешься делать?

- Еще не решила. Это не так просто - среди тысяч путей порока и мерзости выбрать один, свой собственный. Я могу стать взбалмошной истеричкой, вороватой продавщицей мороженого, льдышкой-женой или, напротив, распутницей, могу хитрить и обманывать на лоне любой из профессий. Мне нужно подумать. А что собираешься делать ты?

- Писать атеистическую прозу. Это будет неплохой вклад в историю безбожия. Поставлю производство пошлости на поток, наподобие того, как мой лучший друг продал талант за безбедное существование и житейские радости.

Мы шли по людному проспекту, оживленному февральским снегом. От апатии января мало что осталось, и в прохожих начал просыпаться вкус к жизни. К свободной от морали и совести жизни.

- Полина, - сказал я, - переезжай жить ко мне.

Она долго молчала, ловя языком снежинки, затем рассмеялась:

- А что, это недурное начало, не так ли?

И мы рассмеялись, повернув по направлению к моему дому.

У Полины оказалась масса вещей, и моя квартира стала теснее. Мать Полины плакала и возмущалась, но на данном этапе жизни родительские чувства стали трогать детей гораздо меньше, чем на предыдущем.

Эпилог

Бог умер, но государство продолжало жить. Отсутствие морали слишком пошатнуло устои общества, чтобы не стать объектом пристального внимания. Начав с разрозненных постановлений, Дума в конце марта приняла обширный Закон "Об этике", в котором подробнейшим образом регламентировала те сферы жизни, которые ранее регулировались лишь внутренним убеждением и общественным порицанием. В Закон были включены статьи об уважении детей родителями и родителей детьми, введены штрафы за бранные слова, незанятие очередей в магазинах, смех на похоронах и многое другое. Что до реальной жизни, то мы расписались с Полиной в начале апреля 2000 года, а человечество взамен матерных слов придумало заменяющие их конклюдентные жесты. С большим интересом общество ожидало в мае принятия ст. 56 прим. 2, вводящей санкции за неприличные жесты, одновременно размышляя над тем, чем можно заменить последние. Преамбула Закона, провозглашающая цели святой братской любви, оставалась фиктивной декларацией...

Февраль - июль 1999 года


Hosted by uCoz